Коала
Шрифт:
Примерно в ту же пору, наткнувшись на старый пластиковый пакет, я обнаружил свою тетрадку по письму, за второй класс, в красной обертке и с картинкой, изображавшей животное, наименование которого я услышал в тот вечер от друзей брата, — потешный пупс, уцепившийся за ветку эвкалипта. Я отмахнулся от дурацкого совпадения, которое — пусть оно, напомнив о брате, и отозвалось уколом в сердце — в остальном никакого значения не имеет. Сунул тетрадку в коробку, куда складывали всякое барахло, а коробку отнес в подвал.
Зверь, однако, на этом не успокоился, в следующий раз он объявился при входе в привокзальный
Но через пару дней зверь пожаловал снова, на сей раз в дурацком видеоклипе, какими забавляют в самолете авиапассажиров, лишь бы те не заметили, что давно низведены до функции перевалочного груза. Зверь дремал в развилке ветвей, лакомился листвой, потом плюхался с дерева, дабы уступить место следующему коверному из мира фауны, потешающему публику другими трюками.
Для себя я объяснил эти учащающиеся совпадения психологическим феноменом. Дескать, стоит настроить восприятие на какой-то объект, и он начнет попадаться тебе на глаза сплошь и рядом. Как бы там ни было, но плотину уже прорвало, и явления зверя приобрели размах эпидемии: он обнаруживался на брелоках ключей, на обертке от мороженого, на зубных щетках детей, на ластиках — я не знал, куда деваться от этой орды пушистых гномов, таращившихся на меня своими пуговичными глазками. Меня охватила тревога, причем никак не связанная с памятью об умершем брате. Я не мог отделаться от чувства, что тут что-то неладно, что я что-то важное упускаю. Зверь неизменно показывался в виде игрушки, этакий уморительный пупс, причуда природы, олицетворение неуклюжего симпатяги, — все это никак не вязалось с братом, напротив, того отличала строгость, даже жесткость, за которой, чувствовалось, стоят убеждения, он ни к кому не ластился и меньше всего подходил на роль любимой плюшевой игрушки. Он очень даже умел быть неприятным и неохотно шел на компромиссы. Да, в нем не было того, что в нашем социуме принято считать рвением, он вообще, что называется, состоял в оппозиции, если не сказать в сопротивлении к общепринятому укладу, и у него имелись принципы, которые он не сдал бы ни при каких обстоятельствах. Тогда что общего между ним и этим зверем, символом, потешной, если не карикатурной, безобидности?
Какое-то время я пытался внушить себе, что они просто обманулись с выбором прозвища, в котором, следовательно, нет никакого смысла. Ведь кличку, этот тотем, придумали дети, подростки, что могли они знать о скрытых свойствах экзотического животного и сходстве оных с характером моего брата? Против этой версии, однако, говорило то немногое, что я о звере успел выяснить. Любой ценой избегает лишних движений, живет одиночкой, — эти качества отличали брата еще с детства. Но как быть с другими, которые развились у него позже? Всю жизнь привязан к одному месту, ни разу не дерзнув — или не имея охоты — сменить дерево? Об этом-то ребята знать не могли. Как и о неодолимом пристрастии к «травке», одно время ставшей едва ли не единственным его пропитанием.
Может, не с выбором прозвища ошибка, может, самого зверя изображают неверно, и он вовсе не такой потешный миляга? Может, имелись веские причины исказить его облик, низведя его до столь зазорной для зверя безобидности? Может, в каких-то качествах зверя виделась опасность, о которой хотелось забыть, и, может, те ребята тогда знали нечто такое, что теперь и мне обязательно надлежит выведать?
Когда они явились, он точно не помнил, но было это уже после полуночи. Он услыхал голоса, в следующую секунду увидел огни возле палатки, и прежде, чем успел опомниться, кто-то уже раздернул молнию спальника, выдернул его из теплых одеял и выволок на улицу.
Там они и стояли, полукругом. Свет факелов выхватывал из темноты перемазанные сажей лица, одни в капюшонах, другие в масках, свиньи, ведьмы, бесы. Он их знал, узнавал каждого. Один вышел вперед, приблизился к нему, стянул запястья толстой шершавой веревкой, и, сняв с него очки, завязал глаза.
И началось.
Он знал, что его ждет.
Думал, что знает.
Его, как скотину на привязи, гнали из лагеря, босого тащили вверх по склону, ноги оскальзывались на мокрой траве. Он упал лицом в грязь, успев, правда, кое-как прикрыться кулаком. Лежал не шевелясь. Запах мокрой земли, даже приятно.
— Давай, поднимайся. Нашел время сопли распускать. Вперед двигай.
Вскоре он очутился на покатой тропе, по крупной гальке и свежим коровьим лепешкам тащили уже под гору, к лесу, жуть и стылый мрак которого он ощутил даже с завязанными глазами. Он с трудом держался на ногах, до того сильно тянули веревку. Спотыкаясь о пеньки, камни, корни, в кровь сбил ноги, он кричал, но им было плевать. Где-то вдали, словно в издевку, постукивал барабан и пронзительно, идиотской мелодией в три аккорда, подвывала флейта. Он то и дело слышал голоса, они перекликались, и в этих окликах он распознавал собственный страх. Они тоже боятся этой ночи. И того, что собираются делать. Они самих себя боялись, и это его отнюдь не успокаивало.
Потом вдруг он ощутил под ногами мокрые доски, сыро и студено повеяло близкой водой. Порожек, он ступил вниз, провалился, покачнулся, едва устоял, теперь пол под ногами качался, и он с трудом удерживал равновесие. Чья-то рука легла ему на плечо, надавила, усаживая. Оказалось, на голую доску.
— Счастливого плаванья! — крикнул кто-то, а лодку уже мощным толчком спихнули в воду. И тут же навалилась тишина, стало зябко, его пробила дрожь. Холодный пот в стылом мраке мгновенно просох, его трясло, и только тут он понял: он один, один-одинешенек в этой лодке, глаза завязаны, руки тоже. Он вспомнил: неподалеку вниз по реке плотина с водосбросом. А после водосброса? После ничего не будет.
Надо что-то решать.
Попытаться развязать руки и плыть к берегу?
Сидеть в лодке и не рыпаться?
Это и есть испытание?
Как быть?
Кто он вообще такой? Мелюзга, маленький засранец в дурацкой пижаме с мультяшным Полоумным Банни. Распоследний засранец, очкарик за толстенными линзами. Мелкий дристун, у которого первые волосики на яичках пробились. Мелкий дристун из поганого, засранного захолустья, где кроме завода и солдатни вообще ни хрена. Такому засранцу ничего решать не положено. А положено ему надуть в штаны от страха. И хныкать, только потихоньку, чтобы в темноте никто не услышал.
Он-то думал, будет интересно.
Хотя бы капельку.
И тут, пока он коченел от холода и страха, медленно дрейфуя к плотине и вслушиваясь в кромешную тьму, вдруг снова взвизгнула флейта, причем совсем рядом. Оказывается, он не один в лодке, сообразил он, сам не зная, к добру это или к худу, — а лодку уже закачало, кто-то его схватил, распутал веревку на запястьях. Глаза так и не развязали, возились теперь за спиной, он не сразу понял, чего от него хотят, потом догадался. Он что-то должен надеть. Что-то неудобное, жесткое. Вроде безрукавки. Это еще зачем?