Кобзарь
Шрифт:
поджидает, не едет ли
с дружками Ярема:
чтоб из кельи взять Оксану
и ехать до дому.
Не тоскуй, молися богу,
поджидай, Оксана.
А покамест — на пожары,
на Умань я гляну.
Гонта в Умани
Похвалялись гайдамаки,
на Умань идучи:
«Из китайки да из шелка
будем
Проходят дни, проходит лето,
а Украина знай горит;
сироты плачут. Старших нету,
пустуют хаты. Шелестит
листва опавшая в дубровах,
гуляют тучи, солнце спит;
и слова не слыхать людского,
лишь воют волки у села,
останки панские таская:
кормились ими серых стаи,
пока метель не занесла
объедки волчьи...
Но и вьюга не укрыла
палачей от кары.
Ляхи мерзли, а казаки
грелись на пожарах.
Землю, спавшую под снегом,
весна разбудила,
муравой-травой одела,
цветами покрыла.
В поле жаворонок звонкий,
соловей на вербе,
пробужденную встречают
землю песней первой.
Рай цветущий! Для кого же?
Для людей? А люди?
Ходят мимо — и не смотрят,
посмотрят — осудят.
Кровью надо подкрасить,
Осветит пожаром.
Рай земной — тогда и будет
хорошо, пожалуй…
Чего нужно? Люди, люди,
когда же вам будет
то, что есть на свете, мило?
Чудные вы люди!
Не смирила весна злобы,
не уняла крови.
Страшно видеть, а как вспомнишь, —
так было и с Троей.
Было, будет. Гайдамаки
гуляют, карают.
Где пройдут — земля пылает,
кровью подплывает.
Не родной хоть он, не кровный
сынок у Максима —
поискать такого надо
хорошего сына.
Батько режет, а Ярема —
не режет, лютует,
со свяченым на пожарах
днюет и ночует.
Не милует, не минует —
карает сурово,
за ктитора платит ляхам,
за отца святого,
за Оксану… холодеет
вспомнив об Оксане…
А Максим: «Гуляй, Ярема!
Пока доля встанет,
погуляем!»
Погуляли казаки до срока,
от Киева до Умани
легли ляхи впокот.
Словно туча, гайдамаки
Умань обступили,
до рассвета, до восхода
Умань подпалили.
Подпалили, закричали:
«Карай ляхов снова!»
Покатились, отступая,
бойцы narodowi.
Побежали старцы, дети,
хворые, калеки.
«Гвалт!
кровавые реки.
Море крови. Атаманы,
стоя средь базара,
кричат разом: «Добре, хлопцы!
Кара ляхам, кара!»
Но вот ведут гайдамаки
с езуитом рядом
двух подростков. «Гонта! Гонта!
Твои, Гонта, чада.
Раз католиков ты режешь,
то зарежь и этих.
Что же смотришь? Твои, Гонта,
католики-дети.
Подрастут, тебя зарежут —
и не пожалеют...»
«Пса убейте! А щенят я —
рукою своею.
Признавайтесь перед всеми,
что веру продали!»
«Признаемся... Мать учила...
Мать... А мы не знали!..»
«Замолчите! Боже правый!..»
Собрались казаки.
«Мои дети — вражьей веры...
Чтобы видел всякий,
чтоб меня не осудили
братья гайдамаки, —
не напрасно присягал я
резать ляхов-катов.
Сыны мои! Мои дети!
Малые ребята!
Что ж не режете вы ляхов?»
«Будем резать, будем!..»
«Нет, не будете, не верю;
проклятою грудью
вы кормились. Католичка
вас на свет родила.
Лучше б ночью вас приспала,
в реке б утопила!
Греха б меньше. Умерли бы,
сыны, не врагами,
А сегодня, сыны мои,
отцу горе с вами!
Поцелуйте ж меня, дети,
не я убиваю,
а присяга». И свяченый
на них подымает!
Повалились, захлебнулись.
Кровь, слова глотали:
«Тату... Тату... Мы — не ляхи!
Мы...» И замолчали.
«Закопать бы?..» — «Нет, не нужно —
католики были.
Сыны мои! Мои дети,
что вы не убили
мать родную, католичку,
что вас породила,
ту, проклятую, что грудью
своей вас кормила!
Идем, друже!»
Взял Максима,
побрели базаром.
Снова вместе закричали:
«Кара ляхам, кара!»
И карали: страшно-страшно
Умань запылала.
Ни в палатах, ни в костеле
ляхов не осталось,
все легли.
Такое видеть
прежде не случалось.
Пламя в небо полыхает,
Умань освещает.
Католическую школу
Гонта разрушает.
«Ты моих детей учила
на позор, измену!
Ты учила неразумных, —
разносите стены!
Бейте! Жгите!»
Гайдамаки стены развалили.
Головами об каменья
езуитов били,
а школяров — тех в колодцах
живьем утопили.
До ночи глубокой палили и били;
души не осталось, кого бы казнить.