Кобзарь
Шрифт:
без седла, как влитый,
и без шапки, только листом
голова повита.
Конь ярится — вот-вот реку,
вот... вот... перескочит!
Всадник руку простирает,
будто мир весь хочет
заграбастать. Кто ж такой он?
Подхожу, читаю,
что написано на камне:
«Первому — вторая»
поставила это диво.
О! Теперь я знаю:
этот — первый, распинал он
нашу Украину.
А вторая доконала
вдову-сиротину.
Кровопийцы!
Напились живою
нашей кровью! А что взяли
на тот свет с собою?
Так мне тяжко, трудно стало,
словно я читаю
историю Украины!
Стою, замираю...
В это время — тихо, тихо
кто-то запевает
невидимый надо мною:
«Из города из Глухова
полки выступали
с заступами на линию,
наказным послали
гетманом меня в столицу,
вместе с казаками.
О, Боже наш милосердный!
О, изверг поганый!
Царь проклятый, царь лукавый!
Здесь, в земле пустынной,
что ты сделал с казаками?
Засыпал трясины
благородными костями;
поставил столицу
ты на их кровавых трупах!
И в темной темнице
умер я голодной смертью,
тобою замучен,
в кандалах!.. О царь! Навеки
буду неразлучен
я с тобою! Кандалами
скован я с тобою
на века веков! Мне тяжко
витать над Невою!
Может быть, уж Украины
вовсе нет. Кто знает!..
Полетел бы, поглядел бы,
да Бог не пускает.
Может, всю ее спалили,
в море Днепр спустили,
насмеялись и разрыли
старые могилы —
нашу славу. Боже милый,
сжалься, Боже милый».
Все замолкло. Вот я вижу:
туча снегом кроет
небо серое. А в туче
зверь как будто воет.
То не туча — птица тучей
белой закружила
над тем медным исполином
и заголосила:
«Кровопийца! Мы навеки
скованы с тобою.
На суде последнем, Страшном
мы Бога закроем
от глазищ твоих несытых.
Ты нас с Украины
гнал, холодных и голодных,
в снега, на чужбину!
Погубил нас, а из кожи
нашей багряницу
сшил ты жилами погибших,
заложил столицу
В новой мантии! Любуйся ж
на свои палаты!
Веселись, палач свирепый,
проклятый! Проклятый!»
Рассыпались, разлетелись.
Солнышко вставало.
Я стоял и удивлялся
так, что жутко стало.
Вот уж голь закопошилась,
на труд поспешая,
уж построились солдаты,
муштру
Заспанные, проходили
девушки устало,
но — домой, а не из дому!..
Мать их посылала
на ночь целую работать,
на хлеб заработать.
Я стою, молчу, понурясь,
думаю, гадаю:
Ох, как трудно хлеб насущный
люди добывают.
Вот и братия рысцою
сыплет в дверь сената,
скрипеть перьями да шкуру
драть с отца и брата.
Землячки мои меж ними
шустро пробегают;
по-московски так и режут,
смеются, ругают
на чем свет отца, что с детства
трещать не учил их
по-немецки,— мол, теперь вот
прокисай в чернилах!
Эх ты, пьявка! Может, батько
продавал корову
последнюю, чтоб выучил
ты столичный говор!
Украина! Украина!
Твои ль то родные,
чернилами политые
цветы молодые,
царевою беленою
в немецких теплицах
заглушены!.. Плачь, Украина,
сирая вдовица!
Глянуть, что ли, что творится
в царевых палатах?
Как-то там у них? Вхожу я, —
множество пузатых
ждет царя. Сопят спросонья,
все понадувались
индюками да на двери
косо озирались.
Вот и двери отворились.
Словно из берлоги
медведь вылез, еле-еле
подымает ноги.
Весь опухший, страшный, синий:
похмельем проклятым
мучился он. Да как крикнет
на самых пузатых.
Все пузатые мгновенно
в землю провалились!
Тут он выпучил глазищи —
затряслись, забились
уцелевшие. На меньших
тут как заорал он —
и те в землю. Он на мелочь —
и мелочь пропала.
Он — на челядь, и челяди
словно не бывало.
На солдат, и солдатики —
только застонали,
ушли в землю!.. Вот так чудо
увидал я, люди!
Я гляжу, что дальше будет,
что же делать будет
Медвежонок мой? Стоит он,
печальный, понурый.
Эх, бедняжка!.. Куда делась
медвежья натура?
Тихий стал, ну — как котенок!..
я расхохотался.
Он услышал да как зыкнет —
я перепугался
И проснулся...
Вот какой мне
привиделся странный,
дикий сон. Такое снится
разве только пьяным
да юродивым. Простите,
сделайте мне милость,
что не свое рассказал вам,
а то, что приснилось.