Кочубей
Шрифт:
XXII
В окованном серебром и позолоченном немецком берлине, внутри обитом золотою парчою с собольею опушкою и запряжённом в простяж шестью вороными жеребцами, головы которых были украшены страусовыми перьями, живописно склонёнными в стороны, ехал гетман в старую деревянную Андреевскую церковь. Это было в храмовой праздник этой церкви; впереди гетмана скакали верхами жолнеры и жёлдаты; за ними ехал верхом на сером коне полковник и рядом с ним генеральный бунчужный, окружённый компанейцами. Полковник вёз знамя войска Запорожского, государей царей
В этот день Иван Степанович был в Андреевской лепте, в светло-зелёном бархатном кафтане, опушённом чёрными соболями с бриллиантовыми пуговицами и золотыми снурками; кафтан этот подарен был гетману царём; в руках держал он большую булаву, осыпанную драгоценными камнями. Мазепа, встреченный духовенством у входа в церковь, стал по левую сторону царских дверей на обычном своём месте: его окружали Генеральная старшина, приехавшие к тому дню полковники и другие чины и посполитство.
Василий Леонтиевич, приехавший раньше гетмана, стоял в отдалении от всех; на бледном болезненном лице его ясно выражалась сердечная грусть.
Отслушав обедню, приложившись к св. кресту и принявши от архимандрита просфиру, Иван Степанович оборотился к Генеральной старшине, поздравил их с праздником, пригласил к себе на обед, потом подошёл к молившемуся Кочубею, взял его за руку, вышел с ним из церкви, посадил с собою в берлин и приказал ехать домой.
— Василий Леонтьевич, ты меня и знать не хочешь! Слушай, верный товарищ мой, друже, родичу милый, можно ли тому поверить, что горделивая жена твоя выдумала на меня — ты видишь меня — слава Богу милосердному, седьмой десяток лет живу на свете — старик уже, нет зубов — кашу ем, ходить не в силах... и чтоб я свою крестницу, мою коханую дочку так опорочил — не смех ли это, скажи сам, Василий Леонтьевич, по чистой совести? А?.. Что ж ты задумался — рассуди сам: не выдумка ли это твоей Любоньки! Так, Василий Леонтьевич, ты плачешь, поверив несправедливым словам своей жены; плачу же и я, жалея тебя. Горе мне! Ты был у меня во всех делах верное моё око, правая моя рука, — забыл ты меня, и Бог забудет тебя! Я пред тобою невинен — клянусь всеми киевскими угодниками, клянусь самим Господом, я невинен; не клялся бы я так и не говорил бы тебе об этом, если бы не жалел несчастной твоей дочери и не любил бы тебя; ты знаешь меня — такие дела я оставлял без уважения; но теперь у меня болит сердце и душа тоскует.
— Как мне не горевать, ясневельможный, когда дочь моя ночевала в твоём доме.
— Слушай, Василий Леонтьевич, ты, я вижу, не разобрал дела и поверил жене; слушай же, мне пред тобою неправды не говорить: ты знаешь, что святые от отцов своих укрывались — так и Мотрёнька: бежала от злобной матери: приехала она ко мне рано утром, — ты хоть её расспроси под клятвою, пред образом, — сама она упросила гайдука моего Дмитра взять её и привезть ко мне, не была у меня и минуты; я расспросил всё и отправил её к тебе.
Кочубей тяжело вздохнул и сказал:
— Не знаю, как это будет!..
— Так будет, Василий Леонтьевич! Выдумкам жены будем верить и погибнем!
— Не
— Так знай же, куме, что твоя дочка чиста и непорочна, я готов пред Богом присягнуть!
— Не знаю, что сказала бы Любонька, услышавши твои слова, ясневельможный!
— Что ты мне с своею горделивою Любонькою — она погубила родную свою дочку; грех, тяжкий грех на её душе; Бог рассудит всех нас.
— Так и я говорю!.
— Да так, так!
Берлин остановился у крыльца.
Скоро съехались гости. Между тем накрыли столы, поставили наливки, водки, принесли разные закуски, и гости принялись за завтрак, перешёптываясь между собою о том, что Кочубей приехал до гетмана; а до этого более трёх месяцев не бывал он в доме гетмана, что Любовь Фёдоровна на верёвке его держала всё время.
— Было б ему ещё десять лет сидеть, не ездить до гетмана и верить глупым словам жены — прости, Господи! — сказал генеральный бунчужный.
— Смех и только.
— Да просто курам смех! — говорили гости, украдкою посматривали на печального Кочубея, выдумывая на его счёт разные остроты, и от всего сердца хохотали.
Возвратившись домой, Кочубей рассказал Любови Фёдоровне встречу и обхождение с ним гетмана и присовокупил:
— Бог его знает, а как и на мою думку, так Иван Степанович безгрешный против нас; а мы только с тобою опечалились и дочку нашу огорчили.
— Что ты мне говоришь, безумец ты, разве у меня глаз, головы и ушей нет, разве я глухая и слепая, что ничего не слышала, не видела и не знала!..
Василий Леонтьевич замолчал.
— Ты не рассуждай, а слушай, что говорю, то и делай!
— Слушаю, душко!
— То-то!
Прошло несколько месяцев, благонамеренные люди заговорили, что всему злу и несчастию Мотрёньки причиною злая мать; утверждали, что старик гетман вовсе ни в чём не виновен против Кочубеевых, Мотрёньку любил как крестную дочь. Были в числе этих благонамеренных, которые открыто по дружбе представляли Кочубею всю несообразность и невозможность подозрений. Василий Леонтьевич рад бы увериться в справедливости представленных обстоятельств, но он боялся и думать несогласно с мнением жены, хотя ясно видел в этом разе явную её несправедливость; но так надобно было, так приказала Любовь Фёдоровна, и думать иначе нельзя!..
Чрез неделю Мазепа приехал в дом Кочубея, и, против ожидания, Любовь Фёдоровна приняла его чрезвычайно ласково, Василий Леонтьевич душевно радовался этому — Любовь Фёдоровна даже искренно просила у гетмана прощения в своём негодовании на него, говоря, что злые люди всему причиною, что если бы она не слушала поганых языков, так ничего бы и не было подобного.
Иван Степанович не старался доказывать и утверждать справедливость слов Кочубеевой; истина, видимая для всех, была на его стороне. Распивши несколько бутылок дедовского мёда, Мазепа и Василий Леонтьевич уехали вместе в Бахмач по войсковым делам, Любовь Фёдоровна и Мотрёнька остались одни.
Чрез два дня после выезда Кочубея в Бахмачь, в полдень, когда Любовь Фёдоровна сидела на крыльце и выторговывала два десятка золотых карасей, принесённых знакомым рыболовом, но дороге вдали заклубилась пыль.
— Эй, хлопцы, обедать приготовляйте, пан едет — скорей же мне!
Слуги засуетились и начали готовить для обеда стол.
Любовь Фёдоровна, закончив торг за караси, вошла в комнаты, и в ту же минуту бричка, дребезжа и стуча, подкатила к крыльцу, и против ожидания из брички вышел не Василий Леонтьевич, а Чуйкевич, прежний жених Мотрёньки; увидев его, Любовь Фёдоровна обратилась к Мотрёньке, стоявшей у окна, и сказала: