Кочующая роза
Шрифт:
Никифоров помнил его, большого, долгоногого, крепколицего, работавшего инженером на строительстве ЛЭП. Встречал его в городе, на совещаниях, мимоходом на улицах. Ехал с ним в последний раз в дорожной машине с фургоном, наполненным приборами, ртутными стеклянными лампами. Тот выскакивал, хохочущий и румяный, обматывая вокруг шеи домашний вязаный шарф.
Он погиб весной, когда паводок рушил стальные опоры ЛЭП, на которые уже навесили медь, пустили пробный ток. Мачты серебристыми журавлями бежали к реке, расставив по просеке ажурные крылья, будто готовясь взлететь вереницей. Там,
Невиданный паводок, разрушавший и рвавший дамбы, разорвал и эту семью. Пронесся по этому ковру на стене, по этим фарфоровым чашкам, по занавескам, за которыми спят сыновья. И он, Никифоров, весь день колесивший по огромным объектам, ожидавшим его поддержки и помощи, видел, что и эта семья, как малый потерпевший катастрофу объект, нуждается в спасении. А как ее спасти, исцелить?
Она вернулась, поставила горячий чайник. Откинула белую салфетку, открыв нарезанные куски домашнего сладкого пирога. Наливала Никифорову чай.
— Покрепче? — спросила она.
— Покрепче, — ответил он, пьянея от крепкого, свежего духа чая, от запахов сдобного теста. Он ел пирог, чувствуя его сладость и чуть горький фруктовый дух.
— Сама пекла?
— Ну а кто?
— Замечательно! Давно не ел домашнего.
— Все по столовым?
Он кивнул.
Они сидели друг против друга. Он по-прежнему испытывал робость, но еще и теплоту, благодарность за что-то. Смотрел на ее белое, знакомое, дорогое лицо, измененное усталостью, рождением детей и горем. Думал, что и она разглядывает его, постаревшего, огрубевшего в своей не имеющей конца и начала работе.
За ее головой на стене висела книжная полка. Среди книг, инженерных справочников, детских учебников вдруг кинулся ему в глаза высокий и тонкий, смугло-алый корешок, вылезавший наружу. И какие-то листья на нем, и цветы, и какая-то давняя память…
— Это что? — спросил он. — Билибин? Разреши я достану!
Он доставал, а она помогала ему, придерживая другие книги. Он раскрыл ее, поднеся под лампу, и оба смотрели, как раскрываются твердые страницы, потемнелые, потресканные, исчерканные детьми: елки, зори, скачущие кони и звери, легкокрылые птицы. А среди еловых и сосновых лесов — златоверхий чудесный град с малиновыми куполами и звонами, и они, как прежде, замерли, пораженные.
В комнате за занавеской вдруг закричал и заплакал ребенок. Ольга очнулась, кинулась на крик. Вышла через минуту, побледневшая, испуганно оглядываясь.
— Опять… У него жар! Он весь горит! Врача надо, врача!
Она заметалась по комнате, схватила платок, набросила на голову.
— Подожди, — тихо сказал он, — подожди!
Он шагнул за занавес, привыкая глазами ко тьме, идя на крик. Старший сын спал, выставив стриженую голову, над которой висела деревянная модель самолета. Младший, годовалый, кричал, стиснув крохотные кулачки. И вдруг замолчал, уловив сквозь крик появление Никифорова.
— Ну что ты? Что ты так громко? Что тебе там приснилось? — проговорил он, робко касаясь большой ладонью маленькой светловолосой головы; Никифоров почувствовал, что лоб мальчика был холодный,
— Ну вот, и никакого жара у нас. А мать испугалась. А у нас никакого жара!.. Все у нас нормально!
Ребенок тянулся на его голос. Никифоров взял его на руки, бережно, неумело закутав одеялом. Стал тихонько раскачивать.
— Давай-ка, брат, спи! Все зайцы спят, и медведи спят!
Она смотрела, как он укачивает ребенка, а тот засыпал у него на руках. Весь день Никифоров провел среди грохота, лязга, железа, вспышек электричества, среди торопливого, напряженного люда. А сейчас на руках у него хрупкая, теплая жизнь, с которой он соотносился бог весть какими путями, но которая была важна ему, драгоценна.
Он уложил ребенка, вышел на свет.
Ольга стояла среди комнаты. Чай был не допит. Старая цветастая книга была раскрыта, и текли по страницам тучи и зори.
— Я пойду, — сказал Никифоров. — Поздно. Она благодарно смотрела на него…
— Я только прошу тебя вот что… ты подожди уезжать!..
Она не ответила.
— Я знаю, что все непросто… Я тебя понимаю, очень! — говорил он. — Но ты не спеши, погоди! Я тебя прошу! Не уедешь теперь же?
— Не знаю…
Он простился и вышел под дождь, в огромную осеннюю ночь, в которой лязгало и гремело железо. Креоновый луч освещал серебристые громады цилиндров, залитых горючим.
Никифоров слушал шумы и гулы города, чувствовал его огромную безымянную жизнь, знал, что связан с ним своим прошлым, своим настоящим, своим еще не очерченным будущим.
глава одиннадцатая
Каюта была полна скользящего зеленоватого света от лунных, текущих вод. Луна взошла и катилась над черными островами, вспыхивающими бледно протоками. Я лежал, прислонившись затылком к железной спинке кровати. Ноги мои казались серебряными в луне.
— Удивительно, — сказала она.
— Что удивительно?
— Что человек о себе все знает намного вперед.
— Неужели вы знаете?
— Я знала о нас все с первого раза. Когда вы вывели меня из-под зеркального шарика, на улице такой ветер ночной, как дунет, как дунет, и вся лужа под фонарем загорелась. А вы взяли меня под руку и так властно, твердо перевели через улицу. Я поразилась тому, что так властно. Подумала: вот так всегда вести меня будет. И в это время прошел трамвай, почти пустой, и бросил искру с дуги.
— Разве был трамвай? Я не помню.
— Кажется, целая вечность прошла. А ведь было совсем недавно.
— Что же еще вам мерещится? Что там у нас впереди?
— Много мерещится. Только слов пока не найду. И прекрасное, и ужасное, от чего убежать мне нужно. Но только убежать не смогу. Мне кажется, я вас должна защитить. А как, от чего — не знаю. Вы в поезде спали, когда мы подъезжали к Благовещенску. А я наклонилась над вами и молча вам говорила.
— Что?
— Что пойду и дальше за вами, куда позовете. Если скажете, останусь с вами и навсегда. Что бы ни случилось — война ли, болезнь. Если война, то буду молиться, чтоб вам уцелеть. Если болезнь, отдам свою кровь, отогрею своим теплом и дыханьем.