Кочующая роза
Шрифт:
В рытвине, полной теплого солнца, распустились два Цветка мать-и-мачехи. И он понял, что будет здесь жить до конца со своими милыми, близкими. Они вместе, пройдя по огромным кругам, снова вернулись и станут доживать свои дни уже неразлучно.
Николай Афанасьевич окончил работу. Не подымался, а лежал, прижавшись к обшивке, отдыхая от напряжения. Парни на крыле говорили. Настенкин смешил бригаду. Грохотал пневмоблок.
Николай Афанасьевич чувствовал, как устали его плечи и руки. Знал, что скоро покинет он самолет, и уже с ним прощался. Желал ему безопасных полетов.
Он чувствовал свое единство с машиной и со всеми, кто в ней отражался. С парнями на крыле и с Настенкиным, с начальником участка и с директором. Все они, авиационники, соединились навек в самолетах. И смена крылатых серий, как календарь их собственной жизни: свадьбы, рождения детей, уход и кончина близких.
Николай Афанасьевич сложил чертеж и вышел из самолета. Он увидел, как к первой, готовой машине подкату полосатый тягач. Механики цепляли крепеж за столку шасси. Медленно растворялись гигантские шлюзы в стенах, открывая острую синь небес и зелень травы.
Машина дрогнула крыльями, будто от световых потоков. Колыхнулась, пошла, выплывая; огромным телом из полутени, погружаясь белой стрелой в солнечное пространство.
Николай Афанасьевич следил за ее ускользанием, испытывая старинную ревность, нежелание расстаться. И Радовался ее ускользанию.
Самолет уходил все дальше. Катился белой громадой.
Вечером Николай Афанасьевич сидел, не зажигая огня. Смотрел, как туманятся за стеклами звезды. Жестяная птица раскрыла на карнизе свои загнутые распушенные крылья.
глава тринадцатая
И еще мне хотелось увидеть, как варят дальневосточную сталь, и там, среди грохота, огня и железа, обдумать мой репортаж.
Я пробирался по железнодорожные путям, сквозь голубые сигнальные светофоры, пропуская составы, везущие металлолом. И впереди посыпалось в небо красным и дымным, взметнулся огненный сноп, и туча заколыхала багровое его отражение. Шел на сноп огня к металлургическому заводу, а мимо, стуча на стрелках, пролязгал состав с танками, исчезая в дымах.
Я выписал пропуск, нырнул в проходную и сквозь сплетение магистралей, труб пробрался в плавильный цех, где у мартенов шла выплавка стали. Здесь остановился, прижавшись к стене, весь в отблесках, струях огня. Цех мне казался гигантским вокзалом, с которого мне уезжать. В высоких закопченных пролетах носился дым и розовый пар. Рельсы свивались в стальные узлы. Вдоль печей шли тепловозы, озаряя свои сальные, с медью бока. В воздухе пролетали краны с крюками, опускались ковши с огнем. И в это скопище, как бронепоезда, врывались загрузочные машины.
Я думал среди стального белого варева, как напишу о баклагах с медом, взятым пчелами с приамурских лугов. О пасеках на цветущих буграх. Как пасечник в белых одеждах вырезал ножом сочный медовый ломоть, подносил его на тарелке, и пчелы, будто черные бусы, дрожали в прозрачной капели.
Вагонетки подвозили железные литые мульты. В них под цветами из стружек лежали
Я думал, как стану писать о хлебных токах в Приамурье. О грудах молодого зерна, о языках медовой пшеницы, заливающей и небо и землю.
А передо мной — печь, огненная, светлая и стерильная. Встать бы в нее, упереться головой в раскаленный свод, а ноги окунуть в кипящую сталь. Подставить голую грудь под удары кованого хобота и смотреть живыми, полными слез глазами на эту белизну, чистоту. Сталевары-ударники в пластмассовах касках, в синих очках заглядывали бы на тебя, совали бы щупы, брали бы пробы, сжигали бы тебя в кислороде. А ты бы горел и плавился, освобождаясь для новой жизни, отекая с головы до ног стальной росой.
Я думал, как опишу серебристых быстроногих оленей в заповедных хинганских дубравах. И орущих маралов. И фазанов, взлетающих из-под ног, оставляющих на сырых луговинах красно-рыжие остроконечные перья.
А к печам подавали чугун. Проплыл по воздуху желоб, словно вырванный с корнем зуб. Его вставили в открывшуюся заслонку. Электровоз вывез из тьмы три железных лафета, подхватил ковш под мышки, легко оторвал от лафета. Гигантская капля чугуна, заключенная в обшивку ковша, проплыла в вышине. Надвинулась к желобу. И первая тонкая струйка пролилась мимо горла. Она ударилась о бетон, обратилась в павлиний хвост с гаснущими трескучими звездами. Пропустила сквозь строй ослепительных кружев железные перекрытия, ковши, вагоны. И красная, как кисель, гуща потекла в зев печи, проливаясь, превращаясь в белую метель.
Я думал, как опишу пестроту нанайских одежд, выносимых маленькими смуглокожими женщинами на зеленую кручу под Хунгари. Переливы шелковых радуг, вышитые ветви, цветы. И сквозь древнее их рукоделие — осиянный простор Амура и белый на нем корабль.
Началось дутье кислорода. Длинную фурму ввели в печное нутро. На ней заиграло жало горячего газа. Твердые обломки металла оплавлялись, как воск, бежали жижей в ванну. Небо сжигало свой кислород. И плавилась сталь. Она закипала. В ней качались ленивые, вялые всплески, пляшущие языки. Будто вскидывались кисти рук. Кипело в тазах вишневое варенье. Легкие рвались от кашля.
Мне хотелось описать лиловые стрелы ирисов и желтые звезды лилий на зелени Приханкайской равнины. И бурлящую воду в руслах новых каналов, квадратные зеркала рисовых залитых полей. И, неся свое отражение, крохотный самолетик летит, рассеивая в воду брызги рисовых зерен.
Начинались первые пробы. Сталевар опустил очки, схватил пробную ложку, сжал ее в кулаке. Его рука со вздувшейся веной, и сквозь копоть и гарь на ней якорь и голубая русалка. Рука, хлебающая суп, считающая деньги, сжимающая флаги, ласкающая грудь жены, выхватывает из огня пробную ложку, и на конце ее белая звезда. Сталевар перелил каплю в стакан, выбил в ведро с водой звонкий малиновый палец. Щипцами выхватил его из ведра и нес на анализ.