Когда цветут камни
Шрифт:
— Пока ничего.
— Тогда слушай, — усаживаясь на стул, сказала бабка Ковалиха. — Захворал он. Хотели положить в больницу — отказался. На той неделе, как по радио передали, что наши к Берлину подходят, он приходил в клуб плясать. Лихо плясал, с криком. А вчера вечером прибегает ко мне Капка Лызкова и сказывает: всплыл Терентий-то, всплыл! Спрашиваю: как всплыл, где всплыл? Дома, говорит, в своей избушке из подполья всплыл. Руки и голова виднеются. Бежим мы туда с фонарем: так и есть — мертвый наш Третьяков, в западне плавает. Под полом-то у него шурф был, и, видно, вода в забой прорвалась и задушила
Фрол Максимович смотрел на Ковалиху, будто не понимал ее.
— Жалко старика. Какая глупая смерть!
— Не вздыхай, похороним… Как насчет участка-то?..
— По-человечески надо похоронить, неплохой был старик.
— Что ты его расхваливаешь? Ему твои похвалы теперь ни к чему… Помоги отвоевать стариков участок для женской артели. Воду мы из его шурфа откачаем. Подведут электричество, поставят насос, и откачаем.
— Так. А еще что требуется?
— Хорошо бы с какой-нибудь шахты подъемник снять да к нам его, на третьяковский шурф, а?
— Можно, — тут же согласился Фрол Максимович. Голос у него был ласковый.
— Ох, что-то легко ты, Максимыч, соглашаешься! — встревожилась бабка Ковалиха.
— На днях мы получили директиву, Архиповна, директиву «Главзолота» из Москвы. Спрашивают, может ли Громатуха увеличить добычу.
— Само собой. Если будут рабочие руки…
— Война подходит к концу, рабочие руки и машины будут. Да и планы у нас тут кое-какие есть: открытым способом на широких участках будем брать пески…
— А коли так, Максимыч, то я посоветую тебе вот что: начинайте Талановку разрабатывать. Там богатые пласты лежат. Помню, перед войной там старик Михеев и Петруха Котов старались. Петруха — Марии Котовой муж. Так вот, пошел он на фронт и говорит: «Иди, говорит, Ковалиха, в Талановку на Рахильевский ключ, бери желтые пески с почвой». Приходим мы туда и что ж видим?… Михеев на песках умирает: надорвался один-то. И тоже говорит перед смертью: бери желтые. Богато платили желтые с почвы, но еще богаче слой серых песков. В них попадались золотинки в черных шкурках, с майского жука величиной. Снимаешь шкурку, и золото вспыхивает в глазах, как солнце. Высокой пробы было, на зуб поддавалось, червонное. Но ушел от нас этот пласт в гору, и тоже вода душила. Не под силу нам, бабам, такое дело… Ты спросишь, зачем я тебе свой клад открываю? Планируй этот участок под свой открытый способ, а нам — третьяковский шурф.
— Подумаю, Архиповна, посоветуюсь с товарищами, — ответил Фрол Максимович. — Только как-то нехорошо получается.
— Почему нехорошо?
— Почему… Один участок не тронь, другой не тронь, где же тогда большому развороту место найти?
— Значит, для этого ты и созываешь партийцев и беспартийных?
— Для этого, Архиповна…
Бабка Ковалиха встала и, тяжело переставляя свои грузные ноги, молча вышла из кабинета.
Фрол Максимович посмотрел ей вслед. Старые песни. Старатели ковыряются на своих участках как попало, по-дедовски: где богато, там и ройся. Ковырнул лопатой, выпало счастье — пей, гуляй неделю, месяц, год. Старатель — тот же картежник: идет и не знает, проиграет или выиграет. И долго ли будет продолжаться эта картежная игра?
Об этом и решил поговорить на открытом партийном собрании Фрол Максимович, а затем поделиться своими мыслями на бюро райкома партии.
После открытого собрания Семка Михеев, по прозвищу Корноухий, не мог найти себе места. Это был маленький мужичок с круглыми мышиными глазками. Прозвище дали ему справедливое: у Корноухого и в самом деле не было одного уха. Как-то, еще до войны, в трескучий мороз он напился до потери сознания и пошел колобродить по Громатухе. С пьяных глаз Семка ввязался в драку, и в драке ему отшибли отмороженное ухо.
Жил Корноухий в маленькой избушке на закрайке густого пихтача. Летом промывал песок, работал как старатель, а зимой от нечего делать разносил почту. И привык к такой жизни. И вдруг все рушится: парторг сказал, что весной широкие площади будут разрабатываться открытым способом.
Что теперь делать?
Сразу же после собрания кто-то сунул Семке в руки письмо — жалобу в райком партии на парторга, который якобы вздумал закрыть золотоскупку. Семка целую ночь бегал по старательскому поселку, собирал подписи и утром чуть свет отправил это письмо в район.
Тревожился Семка не зря. Если так дело пойдет, то могут его, Семку, заставить работать и зимой или, того хуже, отрежут участок с богатыми песками, известный только ему одному, под государственные разработки. Тогда оставайся на подножном корму. Правда, еще до собрания богомол Пимщиков, проповедующий среди старух библейские писания, внушил ему, что никто не посмеет наложить руку на Семкины пески, если он, Семка, будет слушать и делать то, что говорят старшие: «Приисковое дело на старателях держится, и Корюков не в силах поколебать эту основу». Но вот парторг уже замахнулся…
Так три дня терзался Семка, не зная, что делать. А тут еще повестку под расписку вручили — на лесозаготовки мобилизуют. Наконец из райкома пришла телефонограмма:
«Громатуха, Корюкову. Прекратить митинговщину. Явитесь с докладом о работе среди старателей. Райкомпарт».
— Ну, туго придется Корюкову, дадут ему за нас по шее! — возвестил Семка, прибегая к Пимщикову, который жил тоже на отшибе в доме с забитыми окнами.
Дом был срублен давным-давно из толстых сосновых бревен, но до войны в нем никто не жил, потому что под домом, как говорили старожилы, еще до прихода сюда советской власти был похоронен священник с Никольского прииска. Однако Пимщиков не побоялся жить на могиле священника и теперь принимает тут старух богомолок.
— Надо еще старухам шепнуть про то, как парторг собирался насильно золото у всех забрать, — передохнув, посоветовал Семка.
Пимщиков покосился на него, посучил в щепотке конец черной и широкой, во всю грудь, бороды и не торопясь молвил:
— Шумишь, Семен, много шумишь, а дело свое забываешь.
— Какое дело?
— Про сына Фрола, про Василия, разговор глохнет. Надобно перед тем, как в лесосеку тебя угонят, к Татьяне Васильевне сходить, посылочку у нее для сына попросить, в тайгу…