Когда цветут камни
Шрифт:
— Наливай… хватит, куда ты столько…
— Ну вот, теперь закусывай. Потом, может, вздремнешь?
— Надо бы, да некогда.
— Брось, брось… Не выпустим мы тебя. Если сам не ляжешь, свяжем и положим. Так, Миша?
— Нам не справиться… Товарищ майор, и вы, товарищ лейтенант, вы сначала за суп принимайтесь, а там уж за второе.
— Хорошо, мы сейчас с лейтенантом все подберем. Вот только он не пьет…
— Не могу, Максим, больной желудок.
— Вижу, ты опять бледный.
— Сегодня ночью приступ был, пол в блиндаже сначала коленями, потом боками выметал. Ползал, как сапер на минном поле.
— Эх, Василий, Василий! Сидел я сегодня на НП и так задумался — хоть стихи тоскливые
— Перезабыл я все, Максим. Даже на своем-то, на русском языке давно книг не читал, не то что стихи сочинять.
— А я вот, если бы у меня был талант, начал бы сейчас сочинять про наши леса, про Громатуху, про отца. Беспокойный он человек. И любил нас без сладости, зато крепко: даст, бывало, ремня, в первую очередь мне, а потом, гляжу, сам переживает, места себе не может найти и начинает помаленьку задабривать. То свой нож подарит, то удочку наладит, то денег на книжку предложит: дескать, иди покупай, не жалко, и сдачу не спрашивает…
— Тебя он, Максим, больше любил.
— «Больше», «больше» — ремнем по заднице. На тебя замахнется, а мне врежет.
— Было и так, — согласился Василий.
Максим чуть задумался:
— Впрочем, не о детстве я хотел сегодня с тобой говорить… Завтра большое наступление. На Берлин идем, и всякое может быть: пуля не спрашивает, чей ты сын и который у отца по счету. Вот об этом и хотел я тебе сказать.
— Понимаю, Максим, понимаю. Куда ты меня определяешь на время этого наступления?
— Оставайся пока у начпрода, но давай о себе знать почаще.
— А может, мне вместе с тобой быть?
— Плохо ты меня понял. Как раз этого не надо. В случае чего, хоть один сын помощником будет отцу…
— Ах, ты вот в каком плане… А я думал, что тебя волнует этот… с ножом. У меня другое мнение: мне надо быть возле тебя, чтоб не остался ты один в опасную минуту. Хорошие возле тебя люди, а все не родные братья…
— Василь, Василь… Какой-то ты стал не такой… Подлеца с ножом мы с Мишей не боимся, справимся как-нибудь. О другом подумай…
— За чайком сбегать? — прервал его Миша.
— Не надо. Потом, после отдыха… Я все-таки должен вздремнуть.
— Вот это правильно, — с готовностью одобрил Василий. — Миша, давай-ка и твой мешок сюда, под плечо… Вот так… — И уже полушепотом: — Смотри в оба, не отлучайся. Автомат-то у тебя заряжен?.. Ну, ну, порядок, только не дремать, тебе не положено, на то ты ординарец. А я пойду: надо поставить на довольствие тех, что из госпиталя прибыли…
Срывая на ходу с кустов орешника еще прозрачно-зеленые и клейки листья, Василий шел, изредка оглядываясь на блиндаж. «Вот ты удивляешься, Максим, что я стал какой-то не такой. Попал бы ты в мой переплет… Но ничего, я, кажется, окончательно вырываюсь из этого болота. И все-таки странно, почему он так ласково говорил со мной об отце? Надо еще поговорить с Ленькой Прудниковым. Он спал рядом с Тогбой. Не проболтался ли ему Тогба о нашей встрече в овраге?..»
И только вечером, когда уже сгустились сумерки, Василий, заглянув в свой блиндаж, вспомнил о ноже, который спрятал под матрац. «Если его тут нет, значит, все пропало, значит, за мной следят.. Как же я забыл о такой простой вещи?.. Ф-фу! Слава богу, нож на месте. Выбросить его надо к черту!.. Нет, пока подожду, после встречи с Ленькой выброшу…»
«Леня, Леня, будь осторожен, подожди, не рискуй, я спешу к тебе, слышишь, спешу!» — твердила Варя про себя, сидя в автобусе, который остановился в центре большого польского города Познань. Это уже прифронтовая полоса, точнее, тылы 1-го Белорусского фронта. Отсюда до передовой осталось не более ста километров.
Прошло почти два месяца с тех пор, как резервная радиорота выехала из Москвы, но Варя никак не могла забыть того вечера, как она попала в комендатуру города. Дежурный военный комендант долго строжился над ней, хотел приписать ей самовольную отлучку, но в это время кто-то позвонил, и комендант смягчился:
— Значит, вы из резервной радиороты, проситесь на фронт?..
— Да, — ответила Варя.
— Тогда идите в свою роту и больше не попадайтесь мне на глаза…
— Спасибо, — сказала Варя, поняв, что комендант принял такое решение по звонку, вероятно, того самого всевластного Владика, сынка какого-то крупного начальника.
«Ловелас, он мог оторвать меня от роты и тогда еще труднее было бы прорваться на фронт», — содрогаясь, вспоминала Варя.
Ни на минуту не покидала ее уверенность, что она найдет Леню на фронте, и это будет как раз в тот час, когда ему грозит опасность. Однако рота медленно, очень медленно продвигалась вперед. Ну зачем, скажем, надо было стоять три недели под Варшавой, зачем почти столько же в другом малоизвестном городе, который по-польски называется не то Шедлец, не то Седлец. Резерв есть резерв — сиди и жди. Только вчера вечером какой-то майор, прибывший в роту из штаба фронта, вызвал десять радисток из резервной радиороты. Он сказал, что надо собираться в путь. Кажется, в действующие части. «Кажется» потому, что он ничего толком не объяснил. Девушки собрались быстро. Через полчаса Варя уже заняла место в автобусе.
Вид у нее был усталый, почти больной. Темноватые пятна на обмороженных щеках уже не скрывались румянцем. Дни и ночи она сидела в маленькой безоконной будке радиостанции на автомашине. Варе было приказано следить за радиосигналами на той самой волне, на которой еще там, на курсах, она поймала переговоры о золоте неизвестных радистов. Их почерк, вкрадчивые точки и тире она легко отличала от множества других и все новые записи немедленно передавала лично командиру роты. Она не знала, что переговоры неизвестных радистов были связаны с исполнением прямых директив начальника канцелярии нацистской партии Мартина Бормана, который втайне от Гитлера готовил себе убежище где-то в Южной Америке. Золотые слитки, принадлежащие австрийскому правительству, теперь стали его личной собственностью, и он старался запрятать их так, чтобы никто, кроме него, не воспользовался ими. Лишь контрольными сигналами по эфиру через день он давал о себе знать и проверял надежность связи. Так длилось недели три. Потом Варе объявили благодарность и сказали, что теперь все ясно — можно отдохнуть. Но Варя и не думала отдыхать. Под видом усиленной тренировки по приему радиограмм на слух она путешествовала по эфиру, что-то искала. А что — и сама не знала. Слушала бесконечные «ти, тата, ти». И, как бы блуждая по миру, Варя ловила знакомые и незнакомые слова, шифрованные тексты, группы цифр. С замиранием сердца прислушивалась она к перекличкам фронтовых радиостанций, к едва уловимым сигналам полковых и дивизионных радистов.
И если бы Леня только знал, если бы стук его сердца как-то передался в эфир, она нашла бы его среди этого бесконечного множества радиосигналов и слушала бы, слушала все сутки напролет. И понимала бы стук его сердца, как мысли, как слова. Ей даже пришло на ум, что скоро изобретут станцию, которая будет ловить сверхнизкие сигналы радиоэлектрических токов, вырабатываемых человеческим организмом, и тогда родные и влюбленные будут знать о переживаниях друг друга независимо от расстояния. «Ведь случается же так; вдруг у человека заныло сердце, и вовсе не зря: через несколько часов получает телеграмму — умерла мать как раз в тот час, когда у человека заныло сердце».