Когда кричат чужие птицы
Шрифт:
– А я уже и забыла эти ощущения детства: ты входишь в воду, она все ласковее н ласковее обнимает тебя: до груди, до сердца…
– Это да…это конечно… – в лад ей стал вторить старик, боясь, то она передумает.
…Она помахала ему рукой у воды. Стала входить.
Фирсов смотрел. Вода дошла ей до пояса, еще несколько шагов – и дальше, как знал старик, было круто и навсегда. Дочь остановилась и, помедлив, обернулась.
Старик похолодел. Ему показалось, что дочь сейчас скажет глубоко и спокойно: «Папа, я знаю, что ты знаешь…»
– Иди,
– Там, у тебя за спиной, ветер… – проговорила Нина:
– Что за спиной? – не понял Фирсов.
– Ветер…
– А, – старик угодливо улыбнулся. – Понимаю, ветер… как же, очень даже ветер… дует, так сказать… Ну ты, доченька, иди… иди дальше в воду-то, поплавай…
Теперь мысли у старика были беспорядочные. Неожиданная возможность покончить навсегда со своим беспокойством торопила их.
И тогда он сипло повторил, уже приказал почти что:
– Иди!
Вдруг под небом родился рокот моторной лодки, стал быстро приближаться. И вот сама лодка выскочила из-за широкий излучины и вскоре поравнялась со стариком.
– Здорово, Андреич! – закричали с лодки.
А Нина уже шла обратно, торопливо, будто бы боялась лодочной волны, которая стремительно летела к берегу.
Выходя, она коротко бросила:
– Мне что-то расхотелось, папа… Место неуютное…
В машине сидела притихшая, на старика ни разу не посмотрела до самого дома…
Скоро они приехали. Фирсов остался во дворе повозиться с машиной, бросил дочери:
– Иди, мать тебя там встретит…
Старуха Фирсова была сухопарой, молчаливой женщиной. Своих искусственных челюстей она не любила, часто снимала их посреди дня. Тогда ослабший рот ее становился похож на морщинистый мешочек, стиснутый рсзиночкой. Челюсти она опускала в стакан с холодной водой, за свежестью которой, кстати, тщательно следила. Они покоились там – розовые, как земляничное мыло, облепленные пузырьками. А крошки хлеба и творога медленно выпадали в осадок.
Нина вошла в просторную избу, старуха Фирсова сидела за пустым столом.
– Привет, мама! – В крепкой сельской избе ее приветствие прозвучало наверно легковесно.
– Здравствуй, Нина, – старуха ответила сухо и как-то даже высокопарно.
Она неловко приобняла дочь, потом сказала:
– Поживешь в маленькой комнате, где гардероп…
Маленькая, затемненная палисадником комната с гардеробом, была самая уютная, как помнила она еще из детства. Нина вошла и остановилась у окна. В окно рвалась зелень – белый тюль не пускал ее. Нина отодвинула ткань, забросила се легкий шлейф на белый куст и спросила, как бы испугавшись того, что сделала что-то не так:
– Можно так, мама?
– Можно, – бесцветно отвечала старуха. – А чего же без вещей?
– Я ненадолго совсем. Да и нет у меня никаких вещей…
Это обстоятельство заставило старуху замкнуться.
– А я бы сейчас помогла чемоданы распаковывать… – проговорила она, будто бы обидевшись. Потопталась и ушла, проговорив:
– Буду чай накрывать.
…Еще одно обстоятельство тревожило старика Фирсова, надо сказать.
Дело в том, что в поселке гостило областное телевидение. Шли репетиции, готовились заснять на пленку передачу, которая называлась то ли «За чашкой чая», то ли «От всей души», то ли «После страды». Старики Фирсовы тоже были приглашены, старик Фирсов учил наизусть глубоко душевную речь, старуха тоже учила. Через день они ходили в Дом культуры на репетиции. Там молодой нагловатый режиссер вышагивал царьком между столами с чашками и самоварами, в которых пока, правда, не было чая, и с напором говорил:
– Главное, товарищи, в камеру не таращиться. Как будто бы вас никто не снимает. Сидим спокойно и достойно, руки на коленях, они отдыхают после тяжелого, самоотверженного труда…
Сельчане, – все в новых топорщистых костюмах, при орденах, медалях и других почестях, – сидели тяжело и чопорно: как один короткостриженые, крепкоголовые.
Это мимолетное обстоятельство весьма почему-то нервировало режиссера. Он закатывал глаза, задирал ввысь короткие и пухлые руки и капризно кричал в адрес бедолаги-оператора:
– Не надо с затылков! Не надо этого странного плана!
И поглядывал на сельскую публику, словно смотрелся в зеркало.
Теперь Фирсову казалось, что приезд дочери будет иметь какое-то неприятное влияние на будущую телепередачу, а может быть, и вовсе сорвет ее.
…Рассказывали старики за чаем про эту передачу степенно. Умолчали только об одном, что всех будут снимать с сыновьями, с дочерями, с зятьями, – в общем, богатые трудовые династии…
Нина, однако, никакого любопытства не проявила, и даже ей скучно было все это слушать, что старика как-то обнадежило…
Но все, похоже, было против Фирсова в эти два дня.
В самый разгар чая появился у калитки режиссер, помахал рукой. Старуха всплеснула руками:
– Махмед Мамлиевич! – и пошла открывать.
Подвижный режиссер, – золотозубый, полноватый, – прямо с порога устремился к Нине.
– Наслышан, Нина Дмитриевна, наслышан. Как же – интересная судьба, прямо хоть фильм снимай. Родители – простые, скромные люди, а дочь в Москве, артистка. Ахмед Агамалиевич, – он протянул он руку для знакомства.
Необычно ловко для своей конституции изогнулся и поцеловал ее руку, чуть закатил глаза и с легкой игривостью в голосе произнес:
– Узнаю, духи «Шанс»…
– Я не душусь вообще, – ответила Нина.
– Я фантазер, – не растерялся режиссер. – Люблю гипотетические миры. Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман… Итак, какова ваша альма-матер, так сказать, – извините, Нина Дмитриевна, что я сразу, к делу, профессия обязывает…
– Я окончила филологический факультет МГУ, – проговорила Нина. – Никакая я не артистка.