Когда мы были людьми (сборник)
Шрифт:
«Это термоса, – решил Иван Дмитриевич, – сыворотка». Но развить дальше свою мысль не захотел. Термоса? С чем? Не его дело – слух доходит, в двенадцатом все еще ставят опыты.
В дверь вкрадчиво постучали. Так делал в их отделении только один человек – доктор Арбузов. Он стучал, но, не дожидаясь ответа, тут же распахивал дверь. Петру Арефьевичу своя фамилия подходила наполовину. Он любил пестрое, зеленое. Но лучше бы он был Огурцовым. Потому что зелень эта была в колючках. В таких тихих, незаметных иголочках. И весь облик
– Чихвостила! – сообщил Петр Арефьевич. – Наверное, слышали.
Голубев вздернул плечи. Не понимаю, мол, о чем речь.
Из воротника халата у старого доктора выбивался зеленый ворот застиранной рубахи.
– Ну уж так и не слышали? Про чепэ в моей палате?.. Они что хотят? – Петр Арефьевич вздернул подбородок. – Посылать ребятишек на войну, сажать их на иглу, спаивать сивухой, бить по мозгам, как их… блокбастерами, и чтобы эти самые хлопцы были смирны?! Поголовная шиза! Массовый суицид! Мы сами виноваты, в первую очередь мы, взрослые дядьки.
Арбузов вывалил рифленый, огуречной формы язык и пробубнил, глядя на занавеску с рыбками: Бэ – бэ – бэ, бэ – бэ – бэ.
Конечно, он тоже был с тараканами в голове, этот Петр Арефьевич.
– Чифирят! Они там, в Чечне, и выучились чифирить! А чего же там больше делать – пулю ждать? И пьют потом запойно, и эфедрин [8] «винтом» заводят. У них нет ничего святого, дорогой Иван Дмитриевич. Вот они сюда и ныряют с фобиями да с маниями своими, а мы тут их кияночками и подправляем. Дальше расшатываем.
– Так-так, Петр Арефьевич, какая вас муха укусила?
– Понятно какая – цеце. Вот я возьму назло власти нашей и сдохну.
– Назло кондуктору куплю билет? Так это называется? Вы уж поживите, Петр Арефьевич.
Арбузов съежился:
– Зачем? – Он указал на дверь:
– Чтобы скотов усыплять, чтобы усмирять их здесь галоперидолом да тривезидом? В этом моя функция? Чем я лучше тюремного охранника! Я вначале плакал, когда видел. Мать приходит с узелком, напечет, напарит, сует в рот сыну. А у него только этот рефлекс и остался: есть. Она ему про папку да про сестренку. Выйдешь – в военное училище поступишь. Ага! Он чавкает да на матушку свою пустыми буркалами глядит. Пустыми, там ведь смерть написана. Смерть души! Война кругом. Тела разрывают, это еще полбеды. А с ними еще и души калечат… Вон потопали, слышишь, Дмитрич, на телепередачу! Скоты!.. Уже скоты! Как жить?.. Как дальше жить?
Арбузов выдал это бесцветным голосом, не вкладывая в слово «скоты» пренебрежительный смысл.
Иван Дмитриевич знал его печаль. Он знал, что сейчас около полусотни больных, «ребятушек», будут ходить кругами, огибая скамейки и столы, заложив за спины руки. «Телевизор». Он тоже входит в систему лечения, как одежда не по размеру. Корректор поведения. Французы уже прислали к ним и такой препарат.
– Да не тушуйтесь вы, Петр Арефьевич, вам до пенсии пять минут осталось!
– За тебя переживаю, Иван. Нет там ничего? А то замутилось на душе что-то.
Он кивком показал на шкаф.
В шкафу стояла литровая бутылка «Вермута».
– Дер вермут – «полынь» по-немецки, – бодрясь, сообщил Голубев, разливая вино. Он прислушивался к стукам за дверью. Вошло в моду внезапно распахивать двери.
– Полынь, – повторил Иван Дмитриевич. – А у французов это абсент [9] . Любимое винцо Ван Гога!
– Что это за фрукт? – поморщился Петр Арефьевич, ставя пустой стакан.
– Художник!
– Погоди, погоди. Этот мой, Елкин-то, постоянно твердит – Ван Гог да Ван Гог, я думал, обычное навязчивое состояние. Ухо, говорит, себе откусил.
– Отрезал бритвой.
– Ну да. Ты ведь у нас художеством увлекаешься, вот и поговорил бы с моим Елкиным про этого… Гога?! Психотерапия. Я хоть их скотами и числю, а жалею. Дети… Поговоришь? А?
Иван Дмитриевич кивнул. И налил еще полынного зелья.
От выпитого вина Арбузов стал молчалив, а вскоре встал со скамейки пациента:
– Так я пришлю?
– Шли.
Елкин – худощавый юноша с печальными глазами. Голые руки были в кружочках пластыря, и создавалось такое впечатление, что и под рубахой, под бриджами залеплено.
«Попытка?» – спросил Голубев.
Дима Елкин часто заморгал, такое бывает, когда собираются заплакать. Но не заплакал, а заговорил:
– Доктор, вот вы нормальный человек, скажите: зачем я здесь? Я ведь студент. Мне Декарта учить надо, Розанова Василь Васильевича [10] , а я – здесь. В дурдоме! Как какашка в проруби болтаюсь. Лучше укол какой-нибудь всадите. Я записку напишу, мол, сам этого хотел. Выпустите, а?! Денег дам.
– Мне говорили, что вы живописью интересуетесь?
– И что?
– Ван Гог, Тулуз-Лотрек? Сера? [11]
– Вот-вот, господин или… как вас, товарищ доктор, тулузлотреки – они-то и стали сводить людей с ума. Бабки стали за их мазню платить. И сами эти плательщики-то свихиваются постепенно. Искусство, как вас… до добра не доведет. Мопассан как погиб? В желтом домике. А наш поэт Батюшков? А Гаршин?.. В лестничный пролет кинулся. Гений Кеша Смоктуновский, принц Датский, Деточкин, говорят, два раза в год для профилактики в психушку помещался.
– Ну так что? Помешался – помещался.
– Ничего! Коров надо пасти, а не книжки читать. А все мы друг от друга прячемся. В андерграунде все. Думаете, я – Елкин? Никакой я не Елкин. Я тот самый Ван Гог и есть. И вы тоже – Ван Гог. У вас даже имя на то показывает: Иван Голубев. Сокращенно – Ван Гог. Чуете?
Иван Дмитриевич заглянул в глаза Елкину:
– Блефуешь? От армии косишь?!
– У нас военная кафедра, зачем?
Все равно хитрит:
– А чем же ты раньше занимался?
– Проповедовал Христа среди рудокопов.