Когда мы были людьми (сборник)
Шрифт:
– Ты кто? – спросил доктор, увидев, как гость усмехается.
– Адриано Челентано! Ван Гог я.
– Так я и решил, – умиротворенно пробормотал психиатр. – А я кто?
– И ты – Ван Гог.
– Дима, а как ты определяешь?
– Нет ничего проще, с маху. Все люди делятся на Едоков Картофеля и Ван Гогов. «Едоки» – стадо, плебс, если хотите, жвачное быдло. «Ван Гоги» – бунтари. Они всегда хотят справедливости, ну, и с ума порой спрыгивают. – Елкин взглянул на доктора, врубается ли тот. – Едоков готовят. Вначале спрыскивают бздникой! Знаете, Иван Дмитриевич, что это за фрукт?
– Ягода.
– Ну, дак вот. Сперва бздники дают попробовать, попсы. Все наше искусство – бздника: все эти мюзиклы, романчики в целлофане, песенки: «я твой тазик», «вот и залетела», чипсы-мыпсы. На этом хорошо американцы руку набили. У них ведь нет подлинного искусства, один Фолкнер, запойный бухарик, от которого тотчас в петлю влезешь. Ну вот, слушайте. У американцев искусство этикеток, реклама, слащавая бздника, сериалы. И вот на всем этом народ учат жить. Это ведь все равно, что вы нам каждое утро, в обед и ввечеру транквилизаторы суете в пакетиках, да еще и следите, чтобы проглотили. Так?
– Так, Димитрий!
– А уж после сладенькой бздники – картоху в рот: «Жрите, только скандалов не устраивайте». Некоторые морщатся, отворачиваются, ухи хотят. Так им тогда уши выворачивают да ноздри дергают, как повстанцам. Как карбонариям. Долгий это был путь, чтобы всех в «Едоков» превратить. Мытьем и катаньем. В Россию картошку вообще Казанова [19] завез. Первый любовник, европейский жеребец в буклях. Ввез из Италии. Сразу – во дворец к Екатерине Великой. Думал, сейчас я Екатерине Алексеевне юбку задеру да картошечку и оставлю: «Попробуйте – прелесть, круто». Но Катька на то она и великая, лучше с натуральным жеребцом переспит, чем с этой финтифлюшкой, выперла Джиакомо Казанову с картофельным ларём в Польшу. Лишь потом оттуда к нам картошечка пришла. Бардзо дзенкуя, пся крев!
Голубев попытался возразить, мол, не во всем Елкин прав, говоря о ненормальной нравственности царицы. Главное что? Екатерина Кубань к России присоединила. Казаков поставила.
– В общем, мир давно поделился на «Едоков» и «Пасленщиков». Вы ведь сами об этом только что говорили и в газетах писали.
«Никогда я ничего подобного не говорил и не писал», – подумал про себя Голубев. Язык опять было невозможно поднять, а рот открыть.
– «Пасленщики» остались под фанеру петь. И какой еще фрукт в картофельных посевах встречается, это вам, Иван Дмитриевич, вопрос на засыпку. Считаю до трех: ван, ту, фри. Роза-береза.
Три пальца застыли перед докторским лицом. И он наконец овладел даром речи:
– Мак!
– В самую точку. Пять с плюсом. «Роза-береза, мак-табак»!
Да что это он, больной, молоко на губах, а меня экзаменует? А ведь это не Голубев – «в точку», а пациент. Он – снайпер.
– Вы – замечательный врач, Иван Дмитриевич, все угадываете. Вот и третий сорт людей определили. Это те, кто уходит в угол… Эскейпизм!.. В угол, в аут. Опиаты, психоделики, ЛСД, экстази, каннабис. Их удел! В начале двадцатого века в России были наркомы, так? – Елкин усмехнулся – так над собой трунят. – Теперь сплошь – нарком – наркоманы! И в конце века и в начале ммм… Миллениума! Все по алфавиту, на одну жердочку рассаживаются, как куры на насесте. В конце девятнадцатого «Едоки картофеля», сейчас? Все равно это тля, а не люди.
– Ездоки картофеля! – опять четко выговорил врач, прислушиваясь к внутреннему голосу. – А может, есть еще четвертый сорт Homo sapiens – душевнобольные. Здесь они, и их все больше, и больше, размножаются по геометрической прогрессии.
Елкин сделал умывальное движение рук, потряс кистями:
– Я иногда думаю, что здесь лучше. Свободнее. В тюрьме, за замками, за решетками, – вольнее.
Сказав речь, Дима Елкин заволновался, стал теребить расплющенный кончик своей трубки. Из нее с искрами посыпался табак.
– Значит, мы с тобой, Дима, не «Едоки», а «Ван Гоги». Ловко ты все человечество на четыре класса разрезал. Как бисквитный торт. И долго думал?
– Три секунды. А мне и думать не надо. Голоса.
Иван Дмитриевич знал, что это за голоса. Первый признак шизы. Однако, однако, логика в его рассуждениях была. Здоров, здоров!
– Так ты и рисуешь? – Голубев сел на диване-кушетке. Потом встал, заходил.
– Ну а как же, если я – Винсент. – Елкин сунул трубку за резинку больничных штанов, вытащил из широченных бриджей офицерскую планшетку. В ней листки ватмана.
Да, это был художник! Фантастический. Елкин – новый художник. На листах твердой бумаги были изображены диковинные птицы фламинго, мутированные в бакланов с набитой рыбой глоткой. Здесь были рыцари в кольчугах, в своем тевтонском, кованом железе. Они вещали в эфир, обхватив стальными пальцами микрофоны. На одном из листов припрыгивал на одной ноге разваливающийся молодой человек. Гойе не снилось! Вместо печени, сердца, кишок из разверстого живота виделись кривые шестерни, шатуны, цилиндры. Капало машинное масло. Свисали цветные пучки провода, высыпались триоды-транзисторы. Одна из картинок, сделанных зеленым фломастером, называлась «Жили у бабуси три веселых гуся». Тройка резвых гусей спесиво вышагивала по асфальтовой дороге мимо «пушкинских» фонарей и лихо распевала. Они орали, не замечая, что горла у них были обвязаны одной витой бельевой веревкой.
– Бродячие сюжеты! – криво усмехнулся Елкин, современный «Лаокоон» [20] . Никуда эти гуси не денутся. Тига-тига – «едоки»!
– Да, ты точно Ван Гог! – воскликнул Голубев.
– И вы им будете. Покупайте гуашь, чернила, масло…
– Дима, но ведь ты же не живой! – вдруг опомнился Иван Дмитриевич, хлопая глазами.
И тут Голубев проснулся.
Кажется, проснулся.
Он ничего не понимал. Спал ли? Но очень уж реально. Явь! Конечно, это – видения, сон. Уж у него рассудок твердый. Кремень. Элеонора, Арбузов, Носенко, жена Натулька – все с элементами шизы. Только не он!
Голубев поставил на пол ноги, огляделся. Никакой шапочки с помпоном, никакого офицерского планшета. Утренние сумерки. Он встал, на цыпочках подошел к окну. Сквозь решетку увидел зеков, тягающих бидоны с известью. Дядя Федор жалок, и на нем все висит. И тогда Голубев понял, что проснулся окончательно. Но вот, но вот пол… На полу не то. Между плохо крашенными половицами заметил несколько крупинок обожженного табака. Там, там и там. У шкафа, под скамейкой. Наверное, это все-таки высыпалось из кармана курящего Петра Арефьевича Арбузова.