Когда Ницше плакал
Шрифт:
Слишком измотанный, чтобы найти слова для достойного ответа, Брейер обнял Макса и торопливо покинул его дом. Забравшись в фиакр, он приказал Фишману везти его на железнодорожную станцию и, почти добравшись до места, сообщил ему, что уезжает в очень долгую поездку. Он выдал ему двухмесячную зарплату и пообещал связаться с ним по возвращении в Вену.
Ожидая посадки в поезд, Брейер бранил себя за то, что не сказал Фишману о том, что никогда не вернется сюда. «Так небрежно с ним обойтись — как ты мог? После десяти лет вместе?» Но он простил себя. Все происходящее превышало дневной запас его выносливости.
Он направлялся в Крузлинген, небольшой швейцарский городок, где в санатории Бельвью последние несколько месяцев лечилась Берта. Он был сбит с толку, в голове царил хаос.
Когда поезд тронулся, он откинулся на спинку сиденья, закрыл глаза и погрузился в размышления о событиях сегодняшнего дня.
«Фридрих был прав: все это время моя свобода находилось от меня на расстоянии вытянутой руки! Я мог бы давным-давно вырвать у них свою жизнь. Вена стоит, как стояла. Жизнь продолжается и без меня. Я бы все равно исчез, лет через десять или двадцать. Если взглянуть на это из космоса, какая разница когда? Мне уже сорок лет, мой младший брат уже восемь лет как мертв, отец — десять, мать — тридцать шесть. Так что, пока я в состоянии видеть и передвигать ноги, я возьму небольшой кусочек своей жизни в свое распоряжение, — разве я так уж многого прошу? Я так устал служить, так устал заботиться о других. Да, Фридрих был прав. Должен ли я навсегда остаться запряженным в плуг долга? Должен ли я вечно сожалеть о том, какой жизнью я живу?»
Он попытался уснуть, но стоило ему задремать, как перед его мысленным взором возникали мордашки детей. Он содрогался, как от боли, когда думал о том, что им предстоит расти без отца. Он напомнил себе, как Фридрих верно отметил: «Не плодите детей, пока не станете истинными творцами и не будете плодить творцов». Неправильно рожать детей под влиянием потребности, неправильно использовать детей для того, чтобы заполнить свое одиночество, неправильно придавать смысл своей жизни, производя на свет очередную копию себя. Неправильно и пытаться обрести бессмертие, отправляя в будущее свое семя, — словно бы в сперме содержалось сознание!
«Так как же быть с детьми? Они были ошибкой, они были навязаны мне, пока я не имел выбора. Но они есть, они существуют! Об этом Ницше ничего не говорил. А Матильда предупредила, что я могу никогда больше их не увидеть».
Брейер впал в отчаяние, но быстро взял себя в руки. Нет! Отгоняй прочь все эти мысли! Ницше прав: долг, собственность, преданность, самоотверженность, доброта — эти наркотики, которые убаюкивают, усыпляют, погружают в такой глубокий сон, что человек просыпается только в самом конце своей жизни, если, конечно, вообще просыпается. И открывает он глаза только затем, чтобы увидеть, что он никогда не жил по-настоящему.
«У меня есть только одна жизнь, жизнь, которая может повторяться вечно. Я не хочу вечно сожалеть о том, что я потерял себя, стараясь исполнить свой долг по отношению к детям.
У меня появился шанс построить новую жизнь на пепелище старой! Когда я сделаю это, я найду способ добраться до своих детей. Меня больше не будет тиранить Матильда со своими воззрениями на социально дозволенное! Кто может не позволить отцу видеться с детьми? Я превращусь в топор. Я прорублю себе путь к ним, прорвусь к ним! А сейчас помоги им господь. Я ничего не могу сделать. Я тону и сначала должен спастись сам.
А Матильда? Фридрих говорит, что единственный способ спасти наш брак — это расторгнуть его! „Лучше разрушить брак, чем позволить ему разрушить себя!“ Может, Матильда тоже стала жертвой нашего брака. Может, ей будет без меня лучше. Может, она была такой же пленницей, как и я. Лу Саломе сказала бы так. Как это у нее было: что она никогда не позволит себе попасть в рабство чужих слабостей? Может, мое отсутствие станет для Матильды долгожданным освобождением!»
Он добрался до Констанц поздно вечером. Брейер переночевал в скромном привокзальном отеле; пора было, сказал он себе, привыкать ко второму и третьему классу условий жизни. Утром он нанял карету до Крузлингена, санатория Бельвью. По прибытии он сообщил директору, Роберту Бинсвангеру, что в Женеву его привел неожиданный запрос о консультации. Он оказался достаточно близко к Бельвью, чтобы проведать свою бывшую пациентку, фройлен Паппенгейм.
В
На одном из газонов огромных садов Бельвью Брейер увидел Берту и ее врача, которые прогуливались взад-вперед по тропинке, вдоль которой росли высокие, тщательно подстриженные самшитовые деревья. Он тщательно выбирал наблюдательный пост: белая скамейка на террасе, почти полностью скрытая из виду голыми ветвями сиреневого кустарника. Отсюда Берта была у него как на ладони; может, когда она будет проходить мимо, он сможет услышать, что она говорит.
Берта и Даркин только что миновали скамейку и теперь удалялись от него по дорожке. Ветерок донес до Брейера ее лавандовый аромат. Он жадно вдохнул его и ощутил боль сильнейшей тоски, пронизавшей его тело. Какой она казалась слабой! Вдруг она остановилась. Правую ногу скрутило судорогой; он вспомнил, как часто это случалось, когда с ней гулял он сам. Берта прильнула к Даркину, ища поддержку. Как крепко она обнимала его, так же крепко, как обнимала раньше Брейера. Теперь обе ее руки сжимали руки Даркина, она всем телом прижалась к нему! Брейер вспомнил, как это тело прижималось к нему. О, как он любил ощущать ее груди! Как принцесса, почувствовавшая горошину через целую груду матрасов, он мог чувствовать эту бархатную, податливую грудь в обход всех препятствий: ее каракулевая пелерина и его отороченное мехом пальто были не толще осенней паутинки для его желания.
И тут четырехглавую мышцу свело жестокой судорогой! Она схватилась за бедро. Брейер знал, что за этим последует. Даркин тут же подхватил ее на руки и положил на соседнюю лавочку. Теперь он будет делать ей массаж. И точно, Даркин уже снимал перчатки, аккуратно просовывал руки под ее пальто и начинал массировать бедро. Будет ли Берта стонать от боли? Да, тихонько. До Брейера доносились ее стоны! А теперь закроет ли она глаза, словно входя в состояние транса, закинет ли руки за голову, выгнет ли спину дугой, выставляя свою грудь вперед и вверх? Да, да, вот! Теперь ее пальто распахнется — да, он видел, как ее рука незаметно расстегивает пуговицы. Он знал, что платье ее задралось, как всегда. Точно! Она постоянно сгибает и разгибает колени — вот этого Брейер раньше не видел, — и подол платья забирается вверх почти до самой талии. Остолбеневший Даркин стоит рядом, не отрывая глаз от ее розовых шелковых трусиков и очертаний темного треугольника.
Из своего укрытия Брейер заглядывает через плечо Даркина, ошеломленный не менее его. Прикрой ее, глупец! Даркин пытается привести ее платье в должный вид и застегнуть пальто. Руки Берты мешают ему. Ее глаза закрыты. Она в трансе? Даркин выглядит взволнованным — «я был бы не лучше», — думает Брейер, — и нервно оглядывается по сторонам. Слава богу, вокруг никого! Судорога начинает отпускать. Он помогает Берте встать, и она пытается идти.
У Брейера начинается головокружение, ему кажется, что он покинул свое тело. В происходящем вокруг есть что-то нереальное, словно бы он смотрел спектакль в каком-то огромном театре с балкона, из первого ряда. Что он чувствует? Может, он ревнует Берту к доктору Даркину? Он молод, красив и одинок, Берта прижималась к нему сильнее, чем когда-то прижималась к нему. Но нет! Нет ни следа ни ревности, ни враждебности. Наоборот, он чувствует симпатию и некую близость к Даркину. Берта не разделяет их, наоборот — она оказывается связующим звеном, объединяющим их в братство волнения.