Когда приходит Андж
Шрифт:
Стаканский бежал из Санска, проклиная город и его жителей, плача в свой мешочек на третьей полке общего вагона, изнывая от благодарности к этой единственной ночи с Оллой, холодной и безрукой, как статуя, ночи, которая будет самым значительным, самым дорогим воспоминанием его жизни: со временем оно отстоится, словно старое вино, оно будет питать его жизнь надеждой, нежным чувством ожидания, оно будет воздушно и стеклисто строить его грядущие книги…
О, беконечно далекая. полузабытая, воистину бескомпромиссная, без малейшей капли ненависти, любовь моя! Спасибо, что ты отвергла меня, швырнув в мутную пучину жизни, обрекла на страдания, указала сей гибельный путь, славный светом не спереди, но сзади, чтобы лучше видеть под ногами собственную тень.
8
Последующие несколько лет он провел в скитаниях,
С конвертом в руке, как заблудившийся почтальон, Стаканский прошел, шатаясь, несколько километров по берегу, вдруг остановился, вытер слезы, разорвал письмо и, поднявшись на обрыв, верхней дорогой вернулся назад и в тот же день взял в экспедиции расчет.
В его чемодане, кроме грязных трусов, бритвы, античных донышек, из которых он любил пить черное тмутараканское с археологинями на брудершафт, его любимого пипифакса, розового, в голубую полоску, прочих изгойских мелочей, — была рукопись повести «Таурика», вернее, серии более-менее связанных друг с другом коротких рассказов — о жизни провинциального острова, где в каком-то вымышленном времени, вконец одичавшие жители питались буряками и вином, привычно молились Богу и с поразительной легкостью убивали друг друга. «С легкостью улыбки» — сказано было.
Каждый вторник бабушка, захватившая власть в доме, посылает внучку в магазин, где та за порцию продуктов отдается товароведу-лесбиянке, сосед, уже много лет не евший минтая в томате, подстерегает девочку, отнимает сумку, съедает продукты, заодно насилует, и она, пораженная новым ощущением, влюбляется в этого уже седеющего мужчину, отказывается ходить к товароведу-лесбиянке, бабушка избивает ее палкой, под вздохи безропотных родителей, той же ночью девочка вливает спящей бабушке в рот кипяток из чайника, отец оттягивает за ноги труп тещи в подвал, все вздыхают свободно, улыбаются, затем играют свадьбу, но вскоре молодой муж, страстно мечтающий о минтае в томате, сам посылает жену за продуктами к товароведу-лесбиянке — таких рассказов в книге было около сотни, Стаканский брал каждое человеческое качество: совесть, ум, волю, ярость и т. д., пристально рассматривал его со всех сторон, говорил «Ага!» — и пускал катиться, как некий шар, по векторному полю человеческих отношений, наблюдая, как оно меняется, становится собственной противоположностью, вовсе теряя связь со своим первоначальным значением — все это было удивительной игрой, там, в казачьем доме на берегу моря, среди амфор солнца, амфор вина… Каждое событие, происходящее на его глазах, он любовно препарировал, перенося в тайную лабораторию Таурики, в мир одряхлевшего человечества, в самый канун конца света.
В этом мире родители жестоко избивали своих детей, стараясь изуродовать их, переломать им кости, потому что знали, стоит детям вырасти, они сами начнут их избивать, такова была традиция. Поэтому население острова в целом страдало не только моральным, но и физическим уродством. Стоило появиться на Таурике нормальному человеку, какому-нибудь командировочному с материка, как его стремились прописать, и если ему всего лишь вырывали глаз или отрезали яйца, путник считал, что отделался довольно легко.
В этом мире любые проявления добра считались постыдными, а зла — доблестными, что на практике доказывало относительность и условность понятий о добре и зле. Например, совершенно ясно, что отобрать урожай у соседа гораздо проще и быстрее, чем вырастить свой, да и вообще — сделать плохо другому легче, чем сделать хорошо себе, а поскольку эти понятия равнозначны, есть смысл делать первое, а не второе.
Глупость стала в этом мире одним и почетнейших свойств человека, идеальным лицом было признано лицо с распахнутым ртом. Это были дебилы, дети и внуки дебилов, их любимым занятием было, к примеру, такое: взять две палочки (или два камушка, камушек и палочку — вариации) и равномерно постукивать, отфокусировав взгляд в одной точке, таким образом можно было привлечь к себе внимание другого, находящегося рядом. Когда другой наконец цыкал, первый на некоторое время умолкал, но вскоре с твердым лицом возобновлял постукивание, и тогда другой набрасывался на него, бил, царапал и кусал, отчаянным жестом хватал за щеки и срывал с его черепа лицо…
Они уже давно перестали читать книги, да и вообще — письменность потеряла почти все свои функции, исключая одну, знаковую, умеющую показать что и как надо есть, что на что намазывать, какие применять презервативы и тампаксы: в обиходе остались лишь символы, лейболы и наклейки, обозначающие ту или иную еду на скудном рынке еды…
Во всех антиутопиях был какой-то положительный персонаж, отличный от других, восстающий против существующего порядка вещей — сей нехитрый прием и составляет суть конфликта в этом жанре. Стаканский такого героя не нашел, был, правда, один мальчик, который не смотрел видео, не играл в виртуальные игры, он любил гулять в одиночестве, любоваться полоской заката, он долго шел берегом на юг, до самой Запретной зоны, собирая цветные камушки, из которых потом делал удивительные объемные картинки в буковых рамах, но его все-таки поставили на место соседские ребятишки: они выследили его, повалили наземь, набили ему рот песком и переломали крупными базальтовыми голышами ноги в нескольких местах. Однако, этот мечтатель не унимался: чудом выжив в местной больнице, под присмотром врачей, хлещущих спирт, он, обреченный на вечную неподвижность, продолжал вечерами посиживать у окна, глядя на небо, и даже пытался пописывать в школьной тетрадке какие-то беспомощные стихи. Тогда мальчишки ворвались в дом, раскрошили все его удивительные объемные картинки в буковых рамах, связали и изнасиловали его мать, долго били несчастного по больным ногам, после чего облили все керосином и подожгли. Перебеливая повесть, Стаканский исключил эту новеллу: само появление такого мальчика в данной системе отсчета казалось весьма сомнительным…
И была одна странность у Таурики, одна, можно сказать, тайна, окончательно уводящая повествование в область кошмара.
Вот сидит в изумительной виноградной беседке гость с материка, выпивает и закусывает в халяву, возбужденно лопоча, дружелюбный хозяин с двумя искорками в зрачках мягко постукивает вилкой о стакан, вечереет, в кроне мушмулы пробует лиру соловей, гость, с трудом прожевывая картофелину, тянется к дальней тарелке с моченым арбузом, и вдруг рука застывает над столом, в глазах недоумение, ужас, гость щуриться, подается вперед: что, что это? Нет, невозможно — что это? — рука выбрасывает дрожащий перст…
— Соловьи, — заявляет хозяин, запрокинув голову в сторону ликующей мушмулы, в то время как дальше, за кронами, за соседними крышами, на фоне вечернего неба медленно плывет гигантский… Гость никогда прежде не испытывал такого бурного потоотделения. Тем временем гигантский торс с узкими плечами, огромная, крупно кивающая голова проплывает над крышами среди деревьев, уже удаляясь по параллельной улице.
— На пристань пошел… — рассеянно замечает хозяин, тянется к графину, ногтем большого пальца сбрасывает граненую пробку…
– Кто пошел? — проговаривает гость, отчаянно сознавая, что видел не галлюцинацию, а нечто существующее.
— Ну, Двувога — на пристань пошел, встречать… — рука с графином издает умиротворенное бульканье.
— Вога?
— Ну да — вога, вога, — хозяин делает жест, будто вынимает из ушей огурцы. — У него две такие зеленые воги на голове, потому и Двувога… А ты что? А ты… — хозяин внимательно смотрит на гостя, глаза его сужаются, гость залпом выпивает стакан, часто кивает: