Когда пробуждаются вулканы
Шрифт:
— Направили.
— Значит, вы не собираетесь оставаться в Академии?
— Нет, — ответил Данила.
— Мне кажется, что вы упустите свое счастье, если уйдете из Академии. Ведь наша поездка — прекрасное начало для приобщения к науке.
— Может быть.
— Камчатка — золотое дно, где лежит много кандидатских и докторских диссертаций. Побывав на вулкане, нетрудно будет подняться еще на одну ученую степень. Я охотно помогу вам в этом.
Данила не ответил. Воцарилось недолгое молчание.
— Где же летчик? — почему-то с раздражением спросил Колбин.
— Внизу, возле самолета. Сейчас придет.
Когда постучали, Колбин поднялся и открыл дверь; снаружи ворвался снег и веселый голос летчика.
— Пошли, — сказал Данила и спрыгнул на землю. Колбин попросил его посторониться и тоже
Часа через полтора все трое благополучно добрались до одинокого дома, затерявшегося в горах Камчатки.
Ночь. Звезды. Сопки. И дом в долине. Три окна тускло-желтым светом печально смотрят на мир. От этой ночной картины чем-то далеким и родным повеяло на Данилу. Ему казалось, что он когда-то видел и этот тускло-желтый свет, и пушистый снег под окном, и Большую Медведицу, повисшую на черном небе над вершиной вулкана, чтобы почерпнуть оттуда серебряным ковшом красно-огненную массу газовых облаков. Но где и когда видел?
Ночных гостей встретила женщина лет сорока на вид и сразу же провела в просторную горницу. Здесь было чисто и уютно. С потолка свисала старинная керосиновая лампа. На полу — домотканые дорожки и медвежья шкура возле кровати. В правом углу простенькая этажерка с книгами, и всюду на стенах из крупной даурской лиственницы — картины. Некоторые из них были сделаны мастерски. Колбин, осматривая их, то и дело издавал одобрительные восклицания. А летчик, переходя от одной картины к другой, только ахал. Наконец все трое сошлись у поясного портрета девушки в черном, с матовым продолговатым лицом, короной пышных золотистых волос и синими глазами. Ничего блестящего, яркого, нет даже жеста, так как руки не изображены. Техника письма удивительно проста на первый взгляд, словно художник, не задумываясь, легко, непринужденно укладывал мазок к мазку. Трудно было объяснить словами, что привлекало в этом портрете. Перед ними были не краски на холсте, а нечто бесконечно живое, манящее и очаровывающее. Это было настоящее произведение искусства.
— Знакомая себя рисовала, — певуче сказала хозяйка и пригласила гостей к столу. — Не обессудьте, добрые люди. Чем богаты, тем и рады.
— Ба, да тут царский ужин! — воскликнул летчик, потирая руки.
— Свежие огурцы в феврале? Откуда они у вас, хозяйка? — удивился Колбин.
— Из теплицы, хороший человек, из нашей фабрики зелени.
— У вас в доме печей, по-моему, нет, — заметил Данила.
— Зачем они?
— Как зачем? Как же вы отапливаетесь? — удивился летчик.
— Водой. Старик мой горазд на выдумки. За домом, — продолжала объяснять женщина, — теплое озеро, вода руки обжигает. Оттуда и берем тепло. Течет вода по трубам в дом и греет. И теплицу греет.
— Это не ново, — заметил Колбин. — В Италии, например, тепло вулканов широко используют в быту. Меня в данном случае интересуют огурцы. Они очень аппетитны. Вы не находите, Данила Корнеевич?
Колбин достал плоскую флягу и начал разливать вино в стаканы. Делал это он с наслаждением, был оживлен.
— Чистейший виноград в жидком виде, — засмеялся он, закручивая пробку.
Хозяйка постелила гостям на полу. Летчик, как только коснулся подушки, сразу же заснул. Колбин долго ворочался с боку на бок, вздыхал. Потом включил карманный фонарик. Пучок яркого света запрыгал по стене и застыл наконец на портрете девушки. Колбин встал, перешагнул через летчика и подошел к стене. Данила, задремавший было, приоткрыл глаза и увидел, как он, вплотную приблизившись к стене, схватился за раму портрета.
— Евгений Николаевич, — тихо позвал он.
Колбин вздрогнул и круто обернулся.
— Фу, напугали вы меня, — сказал он, недовольный тем, что его захватили врасплох. — Понимаете, не дает мне покоя этот портрет, — как бы оправдываясь, продолжал он. — Эта женщина очень талантлива, и ее автопортрет превосходен.
Колбин закурил и растянулся на постели. Долго молчал.
— Вы спите, Данила Корнеевич?
— Нет, что-то не идет сон... Кто бы мог подумать, что за тысячи километров от Москвы, в камчатской глуши, мы увидим такие талантливые картины?
— Да, картины чудесны... Когда-то я был знаком с автором, — голос Колбина дрогнул. — В Москве была выставка ее картин. Одну картину, очень смелую и своеобразную, критика
— И вы близко знали ее?
— Смотря что под этим подразумевать, — по тону, каким это было сказано, Данила понял, что Колбин не хочет продолжать самим же начатый разговор о художнице. — Давайте спать, Данила Корнеевич, — он сладко зевнул и повернулся на бок.
Тишина.
В отдалении, в комнате хозяев, пробили часы. Замирающий вдали мелодичный звон напомнил Даниле другое: далекие детские годы. Дом у подножия вулкана. Ручей с прозрачной холодной водой, настил из досок от крыльца к ручью. Отец сидит на корточках и пригоршнями жадно пьет воду. «Тятя, не надо больше», — это он, Данилка, теребит его за плечи. Отец медленно поворачивает лицо и долго смотрит на него, Данилку. «Эх, сына, сына, — говорит он, — опоганили мне душу, оплевали. — И, показывая на вулкан, сурово: — Погиб там хороший человек. Помни. А мать забудь. Она покинула нас». Данилке страшно и почему-то холодно, он вздрагивает и прижимается всем телом к отцу. Отец гладит его по голове широкой жесткой ладонью. «Ничего, сына, ничего», — успокаивает он. Они сидят, обнявшись. Сгущаются сумерки. Месяц, круглый, как мяч, купленный отцом, оторвался от вершины вулкана и осветил все кругом ровным светом. «Пойдем, сына», — и, подняв его, Данилку, на руки, отец понес его в дом.
Они улеглись спать рядом. Данилке многое хотелось узнать: почему вулканы дымят, почему погиб человек, почему его не спасли, почему ушла мама? «Спи, сына, спи. Потом я тебе все расскажу», — отвечает отец. Данилка слышал, как тикали стенные часы, как тяжело вздыхал отец. Лунный свет падал через окно. Фикус в углу, куда, как рассказывала мать, когда Данилка был совсем маленький, забирался по ночам какой-то бабай и прятал в мешок непослушных ребят, протягивал к свету широкие лапы.
Проснулся Данилка среди ночи потому, что кто-то разговаривал. Горела лампа на столе. Опершись локтем о стол, милиционер курил папиросу. Данилка знал милиционера, он часто приходил в школу и рассказывал смешные истории. Рядом с ним сидел незнакомый Данилке дядя. Зачем они пришли так поздно? Вошел отец — одетый и с котомкой за плечами. «Собрались? Пару белья там, харчи...» — сказал незнакомый дядя. «Собраться-то собрался, да куда сына?» — беспомощно сказал отец: весь он ссутулился и как-то поник. У Данилки сжалось сердце. «Тятя!» — закричал он и заплакал. Отец взял его на руки. «Не плачь, сына. Я скоро вернусь». А он, Данилка, все теснее прижимался к нему. «Хватит, отпусти. Дядя ждет», — отец оторвал его от груди, поцеловал в губы и, смахнув слезу, шагнул к двери. На следующее утро Данилка вместе с милиционером отправился в село к матери.
Данила тяжело вздохнул.
Мать! Благословенна во веки веков.
Друг мой, ты, наверное, помнишь далекие детские годы. Деревня. Дом за околицей. Мать у печки. Она встала в тот день очень рано, чтобы напечь тебе в дорогу ватрушек. С котомкой на спине ты выходишь из дому и оглядываешь пыльную улицу, где прошли твое детство и юность, где впервые ты полюбил девушку. Мать идет рядом с тобой до околицы. Там она открывает ворота и на прощанье целует тебя. «Иди, иди!» — шепчут губы, а в глазах тоска, и у тебя к горлу подступает теплый комок, замирает сердце. Ты круто поворачиваешься и, смахнув первую мужскую слезу, быстро удаляешься от деревни... Впереди дорога. Это твоя дорога. Освещенная ярким августовским солнцем, она уходит далеко-далеко. Ты оглядываешься назад: мать стоит у ворот и машет, машет белой косынкой. Прощай, юность!
Может быть, друг мой, ты по-другому прощался со своей юностью... Но твое детство и твою юность согревала мать. Она напутствовала тебя на большую жизнь. Ты сейчас уже взрослый, у тебя, может быть, дети, большие дела легли на твои плечи, но ты хорошо помнишь те далекие времена.
Данила тяжело вздохнул. Он не знал материнской ласки, не сиживал на теплых коленях матери, не напутствовала она его в жизнь. У него были суровое детство и суровая юность.
В отдалении опять пробили часы: мерно, торжественно. Данила приподнялся. Где он слышал эти звуки? Где? И если бы только он знал, если бы знал... Часы были те самые, которые много лет назад, так же, как сейчас, пробили четыре часа, в ту самую минуту, когда отца уводили из дому.