Когда рыбы встречают птиц. Люди, книги, кино
Шрифт:
Или вот «Helpless» Нила Янга, его «Беспощный». О ней эта книга в 125 страниц. Книга двух авторов – книга-дуэт, книга-трибьют. Когда песня была записана и исполнена, но и – когда была услышана, за сколько обменяли тот пласт и куда он завалился, в крошках печения Мадлен и бегстве по континентам. И это, конечно, важнее. Сейчас. Когда рок-н-ролл умер, но его воскресили и набальзамировали, как Ленина, а на лето любви по all-included туру и в глянце крема от загара.
Особенно сейчас. Когда «…Серый исчез куда-то, а вот, с семьдесят восьмыми роллингами, служит в банке, этого не помню, с этим не знаю что, а вот тип – здесь худющий и веселый – обрюзг, хмурый такой, морда матовая: сегодня видел. В зеркало».
Матовый, глянцевый… Это не благородная патина прошлого и грусти, не ваби
Like a rolling stone? Или как Helter Skelter. Чарльз Мэнсон, убив жену Романа Полански, вывел на стене Helter Skelter. А Марк Чэпмен, расстреляв Леннона, уселся рядом перечитывать «Над пропастью во ржи». Вот поэтому и заводит Янг свое простенькое, дует в свою фолк-гармошку: «With dream comfort memory to spare, / And in my mind I still need a place to go, / All my changes were there».
А под рукой авторов, как старый винил в потертом конверте, много рецептов борьбы со всем этим безобразием времени. Тут и подробная библиография (альбомов, песен, городов, друзей), и любимые списки А. Лебедева как прием (переслушай, то есть, тьфу, см. его виртуозного «Скупщика непрожитого»), не менее нежно мемуары К. Кобрина («Где-то в Европе» или «Письма в Кейптаун о русской поэзии и другие эссе»), и стеб (Соединенное Королевство Хиджаба и Бурки в Ливане, Йокнапатофа в Ирландии) и указание вина, выпитого за каждым отрывком, как «current music» под каждой записью в «ЖЖ»…
Ведь «там – наступили новые времена: коротких песен, коротких гитарных проигрышей, коротких волос, коротких мыслей об удовольствии и длинных кокаиновых дорожек. А мы все доигрываем чужие мертвые песни, пока, наконец, и нам не пришел конец – вместе со страной, в которой жили. Так вот, сей час пробил для нас дважды. Потом еще и еще раз; потеряв чужое, стали терять свое – города, друзей, книги, годы. И вот, осев черт знает где, в чужих странах, в чужих городах, среди чужих драм, среди просто чужих, сами себе чужие, беспощадные без надежды на помощь, истеричные и циничные, как поздний Георгий Иванов („…никто нам не поможет // И не надо помогать!“), взялись сочинять книжку о последнем, что осталось у нас, – о памяти». Такое вот, из их Парижа (А. Лебедев) и Праги (К. Кобрин), они формулируют кредо беспощности. И больше тут, кажется, ни о чем говорить не стоит.
Сергей Калугин
Я люблю пить чай с Шерлоком Холмсом и доктором Ватсоном.
Сергей Калугин одна из самых ярких личностей того довольно блеклого явления, что зовется русский рок. Тонкий лирик, сочетающий в своей поэзии аллюзии на менестрелей, Иоанна Креста и БГ, замечательный инструменталист, возрождающий средневековые гитарные техники, суровый рокер, на концертах которого в одном маленьком московском клубе даже выдавали затычки из ваты для ушей, отчасти мистик-визионер, на равных апеллирующий к суфийским и алхимическим мистическим практикам, Калугин выступал сольно, с группой «Дикая охота», пел в дуэтах с Ольгой Арефьевой и Петром Акимовым, а в последние 10 лет входит в состав группы «Оргия праведников» [386] . Выход последнего альбома группы «Для тех, кто видит сны. Vol. 1» (2010) стал поводом для разговором с Сергеем.
386
http://orgia.ru/.
Александр Чанцев: Сергей, спасибо, что нашли время поговорить. Вы с группой только что вернулись из «Великого Сибирского Похода» – турне по Челябинску, Омску, Сургуту, Новосибирску и другим городам. Как вам ощущалось в Сибири, что запомнилось больше всего?
Сергей Калугин: Прямо-таки потрясение вызвали Енисей и окрестности Красноярска. Сам город тоже удивительный, полный сюрреализма. Такого смешения стилей и эпох никогда не доводилось видеть. Идиллические, прямо с картин XIX века сошедшие деревни на взгорье, а под взгорьем суперсовременные билдинги из стекла и бетона. Было ощущение как во сне, когда совмещается несовместимое.
А.Ч.: В связи с Омском и сибирской темой вспоминаются фигуры белого движения, в последнее время попавшие в центр общественного внимания: Колчак, из-за фильма и сериала, барон Унгерн, появляющийся на страницах В. Пелевина и Л. Юзефовича, Краснов. Важны ли для вас эти персонажи, почему, как вы думаете, они стали опять актуальны, а конфликт красных и белых все никак, судя по всему, не заканчивается?
C.K.: Видите ли, чудесным образом я представляю линию непосредственной преемственности от дореволюционной России. Мои бабушка и дедушка по маминой линии, московские мещане, не были репрессированы в отличие от деда по отцовской, и получилось так, что меня воспитывали в традициях Российской Империи, а не по доктору Споку. То есть я был мальчиком в матросочке и бескозырке, которого хотели отдать в кадеты (так бабушка и дедушка упорно называли воспитанников Суворовского училища). Я пел с табуретки жестокий романс про Чайку, которую, шутя, ранил охотник безвестный, ездил на дачу в Немчиновку, и с шести лет читал рассказы Чехова в часы досуга. Бабушка на вопрос, как жилось при царе, мечтательно вздыхала: «Хорошо жили, тихо». И рассказывала о том, как в крещенский вечерок девушки гадали, и бросали башмачок за ворота, и её угодил точно в городового. Или как летели искры из-под копыт дедовой лошади в тот день, когда он уезжал на фронт в 14-м году.
Дед, кстати, вернулся в 17-м. По дороге к дому, что стоял на Тихвинской улице, на него напала революционная матросня и сорвала с него георгиевские кресты, бросив их в грязь, а деду крепко наваляла по шее. Дед после этого случая немедленно вступил в Савинковскую организацию и бегал по конспиративным явкам с разорванной игральной картой. Позже, почуяв запах жаренного, он свою контрреволюционную деятельность прекратил и даже дослужился к 50-м годам до подполковника медицинской службы. То есть непримиримого борца с большевизмом из него не вышло, но соглашательство его имело границы – в партию дед, слава Богу, не вступил.
В том, как меня воспитывали, не было религии, не было идеологии, не было должного образования, не было широчайшей культуры, характерной для образованных классов старой России, то есть я, конечно, не дитя белоэмигрантов, не прервавших традицию во всей её полноте. Но была живая, неразорванная ниточка мещанского бытия, скорее телесная, нежели духовная. Я буквально на клеточном уровне знаю, что такое жизнь до 17-го. Это совершенно не книжное знание.
Потому, что никаким книжным знанием не объяснить тот факт, что в 5 лет я потребовал у бабушки сделать мне белогвардейскую портупею, а у мамы дроздовский флаг с черепом и костями. В этой портупее и с этим флагом я вышел во двор, где был бит семилетним октябрёнком по фамилии Чехава, флаг мой был разорван и вбит в песок, каковое событие позже нашло отражение в песне «Последний воин мёртвой земли». Да, к чему я это всё. А, вспомнил! Колчак, Краснов, Унгерн. Ну, разумеется. Не Дзержинский же с Троцким, право!
А.Ч.: Я знаю, что вам нравится Пелевин. Что именно вам близко в его книгах – социально-политическая диагностика, популяризация буддизма, чувство юмора? Кого из современных авторов вы еще выделяете? Какая книга была у вас с собой в сибирских поездах?
С.К.: Выделить, кроме Пелевина, категорически некого. Он умный, а все прочие дураки. Пусть и начитанные. И ещё он во всём прав, и я в этом не виноват. Он просто не оставляет выбора. Приходится его любить. При чем он как-то так во всём прав, что это не раздражает. Вот, например, Коэльо тоже во всём прав человек, но почему-то ему за эту правоту неукротимо хочется дать по морде. И чем больше он прав, тем больше хочется, и может быть даже с ноги. А Пелевину совершенно не хочется, да и вряд ли получится, он же каратист, сам кому хочешь по морде даст.