Когда с вами Бог. Воспоминания
Шрифт:
Не помню, рассказывала ли я, как Саша заболел скарлатиной. Мы все вместе играли в зале, когда он себя плохо почувствовал. Его тотчас увели во флигель, где он жил с воспитателем, а к вечеру выяснилось, что у него скарлатина. Мама перебралась к нему и совсем с нами не виделась, а Папа, будучи Попечителем учебного округа, не мог разносить заразу в учебных заведениях. Дверь во флигель была заделана, и те из людей, что там прислуживали, были изолированы от всех. Когда Саше стало лучше, Мама иногда приходила к нам на несколько часов, приняв предварительно ванну и сменив одежду. Нам все это время давали гомеопатическую белладонну для предотвращения заболевания. Однажды зимой Мама устроила живые картины, в которых мы принимали участие. В зале построили настоящую сцену с занавесом, а перед ней поставили ряды стульев. Одна картина изображала детей короля Карла Английского по известной картине, которая находилась в Hampton Court. [108] Тете Муфке и мне сшили белые атласные платья и причесали с буклями. Дядя Петя был неотразим в голубом атласе с апельсином в руках и голубом чепчике на голове. Нас потом снимали, и одна из фотографий стояла у Фрумошки. Другая картина изображала Вильгельма Мейстера, перед которым с бубном в руках плясала Миньона. [109] Его изображал второй воспитатель братьев, Сбрацлавский, чех, в черном бархатном костюме, а я была Миньона, в белой кашемировой рубашке, синей юбке и <с> босыми ногами. Я тогда узнала от Мама ее историю, и когда меня снимали с арфой, то мне захотелось выучиться играть на ней. Жена нашего семейного фотографа была известной арфисткой и рекомендовала свою ученицу, Дмитриеву, в преподаватели. Это была довольно кислая девица, которая не интересовалась успехами своих учениц. Мама купила мне арфу, по рекомендации Дмитриевой, и очень дорого заплатила, как за новую, а оказалось, что она была старая, вся склеенная, и вскоре развалилась, так что пришлось ее продать за гроши, а весной мы уехали.
108
Хемптон-Корт – дворец-музей, бывший дворец английского короля Генриха VIII.
109
Сцена
Во Флоренции я возобновила свои уроки, которые любила, с новым педагогом, Лоренци, который иногда приглашал нас с мисс Хилл к себе и играл нам. Он жил в старом дворце с большой темной лестницей, тускло освещенной маленькой медной переносной лампочкой, на которой висели щипчики для фитиля, как бывало на старых картинах. После нашего возвращения начались выезды, и я больше не возобновляла своих уроков, так как увлеклась иконописью, но позже пожалела об этом, поскольку очень любила музыку. После замужества, в Марьине оказалась арфа, на которой в девичестве играла бабушка Аглаида Павловна. Уроки иконописи мне давал художник, которому Мама заказывала образа. Сперва он научил меня приготовлению красок из порошков, которые высыпались в чашечки из пальмового дерева и разводились смесью кваса и желтков, а затем растирались пальцем до полного растворения комков. Он приносил доски для икон, уже покрытые белой мастикой, по которой сначала наводился контур, затем его обводили острым предметом. Я любила накладывать позолоту, представлявшую собой тонкие листочки: их надо было наложить и полировать костяной ложечкой. Учитель был благочестивый человек, он рассказывал, как изучает «Житие Святых», чтобы потом правильно их изображать. Раз Мама заказала ему складень и определила порядок расположения икон, но он сказал, что не может выполнить этот заказ, так как порядок не соответствовал канону православной живописи, и объяснил, как надо было это сделать. Мама согласилась с ним. Когда у него было много заказов, он пропускал уроки. Потом, по глупости, я все это забросила. У меня все же сохранились две иконы, написанные собственноручно: одна – Казанская Богоматерь, другая – Святой Николай.
Мне вспомнилось наше первое знакомство с тетей Миссинькой и ее матерью, графиней Татошей Строгановой. Когда тетя Ольга Щербатова ждала своего первенца, Мама предложила дяде Саше и ей переехать в ее дом с Васильевского, с тем чтобы графиня тоже с ними жила, но та остановилась в гостинице «Дрезден», а Ольга с Сашей – у нас. Роды принимал доктор Мама, Сукачев. Это случилось летом, и Мама вскоре после рождения маленького Дмитрия нужно было по делам поехать в Москву. Она нас захватила с собой. Мы очень любили такие поездки, хотя московский дом летом выглядел малопривлекательно: окна были замазаны белой краской, чтобы вещи не выгорали, а мебель накрыта чехлами. Обыкновенно летом было страшно жарко. Мы уже знали Ольгу Щербатову, которая еще невестой приезжала с матерью и Сашей знакомиться с семьей, а главное – представиться старой княгине, Софии Степановне Щербатовой, как это полагалось. Когда мы вернулись, то застали Ольгу в маленькой гостиной на кушетке, на ней был розовый халат, на ногах оренбургская шаль, а на голове небольшой розовый чепчик, как полагалось в таких случаях. С нею сидели ее мать и тетя Миссинька, вязавшие для бедных одежду от огромных клубков серой шерсти. Ольга лежала как-то безучастно и была бледна. Маленького Дмитрия не приносили, и мы ходили на него смотреть в детскую. Саши не было, он отлучился по делам. Мы быстро подружились с радушной тетей Татошей и Миссинькой, поощрявшей наши шутки. Мама оставляла нас с ними и занималась своими делами. Обе дамы вязали и курили одновременно, слушали нашу болтовню и иногда задавали вопросы, а пепел стряхивали каким-то особым движением рук назад. Иногда появлялся Саша Щербатов, тогда Ольга оживлялась, спрашивала о его занятиях и поездках. Мы потом долго не видели тетю Татошеньку, но после наших замужеств сблизились с ней, и она рассказывала нам, как оплакивала своего умершего молодым мужа, которого так любила. Она вся ушла в свое горе и целый год никого не видела, даже детей. Им было запрещено играть на рояле и всякое веселье, так что молодость детей проходила в мрачной обстановке и была резким контрастом к ее прошлой очень светской жизни. Свекор ее обожал, и она платила ему любовью. Кроме Мисси, Ольги и единственного сына Сережи у нее еще была дочь Елена, которая, судя по фотографиям, была красавицей. Она единственная могла отвлечь мать от ее мрачных мыслей. Когда она подросла и стала выезжать, то тетя Татошенька вышла из затвора, чтобы ее вывозить. В нее влюбился молодой Лейхтенбергский, который был сам красавец и к тому же во всех отношениях обаятелен. Она тоже полюбила его, и они могли бы пожениться, если бы не условности того времени. Член царской семьи не мог жениться на простой смертной без того, чтобы его жена не считалась морганатичной, как и сам брак. Тетя Татошенька говорила, что графиня Строганова не может стать морганатичной женой кого бы то ни было, и не согласилась на эту свадьбу. Тогда он уехал на турецкую войну, был беззаветно храбр и погиб, а Елена вскоре с горя умерла от скоротечной чахотки. Сережа Строганов был нелюдим и, со слов Миссиньки, никогда не появлялся на балах. Во время турецкой войны он на свои средства построил миноносец и отличился как морской офицер. В большом строгановском доме у Полицейского моста жил дед тети Миссиньки, женатый на графине Наталье Павловне, старшей сестре вашей прабабушки, Аглаиды Павловны. Они воспитывали тетю Ташеньку Толстую (Ферзен), которая рано лишилась матери. В другой части того же дома жила тетя Татоша с семьей. Комнаты всех детей были наверху. Тетя Ташенька никогда не была красивой, но обладала веселым живым нравом и была очень умна. И теперь бы ее считали sex appeal. [110] Она и дети тети Татоши росли вместе. Наша гувернантка, м-ль Эльфрот, раньше воспитывала Ташеньку и рассказывала потом о ее проделках и о том, как та пробиралась ночью к Сереже, когда ее дед думал, что она уже спит. Там она просиживала часами, запрещая м-ль Эльфрот ее выдавать. Кончилось тем, что Сережа и Ташенька влюбились друг в друга и решили просить у тети Татоши и деда согласия на их брак, но встретили решительный отказ, поскольку были кузенами. Дед и тетя долго совещались. Они не подозревали о давней их близости, и было решено увезти Ташеньку в Италию, а Сережу оставить в Петербурге. Когда Ташенька уехала в Неаполь, Сережа сказался, что уезжает на охоту в Пермскую губернию, а сам последовал за ними, остановился в соседней гостинице и каждый вечер встречался с Ташенькой. Она как бы уходила спать, переодевалась, надевала густую вуаль и прокрадывалась к нему, а оттуда они вместе уезжали за город, возвращаясь на рассвете. Он следовал за ними при переездах в другие города, и там начиналось то же самое. После возвращения в Россию дед с тетей воображали, что молодые друг к другу охладели, но вскоре появился Сережа и все пошло по-прежнему. Во время его отсутствия письма его матери пересылались ему за границу, а он свои ответы направлял в Пермь, а оттуда они шли в Петербург.
110
Привлекательной (фр.).
Со временем Сережа стал часто видеться с младшей сестрой дяди Бори Васильчикова, Женей, которая была настоящей красавицей. Ее гувернанткой была м-ль Паксион, чуть не соблазнившая ее католичеством. Я вспоминаю, как мы встретились с Женей Васильчиковой у Щербатовых (Фрогов, как мы их прозвали за необычайную тучность. Frog – лягушка) на детском угощении, когда собрали много детей для игр. Женя была высокая стройная лет пятнадцати девочка со смуглым цветом лица и южной красотой, напоминавшая грацией арабскую лошадь. В ней, как и у дяди Бори и Ольги Толстой, была испанская кровь. Она еще больше похорошела, когда вышла замуж за дядю Сережу Строганова. Я помню ее ослепительную красоту во время коронации Александра III, хотя всегда в ней жила какая-то грусть. Медовый месяц они провели в Испании. Она не любила Волышева. Ташенька говорила нам, что ей там быстро надоедало, так как ей там не позволяли ничего переделывать по своему вкусу. Мы называли это the old grandfather’s chair [111] и дразнили Мисси за то, что она никогда ничего не переделывает для удобства. Женя хотела детей, а их у нее не было. По возвращении из второй поездки за границу она вообще уехала из Волышева в разгар псовой охоты и пошла к известному гинекологу, который не отличался чистотой и сделал ей какую-то операцию, после чего у нее произошло заражение крови, и она умерла через месяц с небольшим. Как только Сережа узнал о ее болезни, он тотчас примчался к ней и не отходил от нее до конца, все делал сам и не верил в ее смерть. Похоронили ее в родовом имении Васильчиковых, Стругине, на берегу Шелони. Сережа выстроил над могилой теплицу и устроил там же часовню, где проводил дни, молясь о ней и читая Святое Писание. Так он провел два года безвыездно, ночуя в маленьком помещичьем доме. Затем он уехал на свои пермские железные заводы и занялся благосостоянием рабочих, отдавая этому делу всю душу. Он выстроил школы, больницы, клубы и игровые площадки. Он осуществил все это раньше, чем в Европе. Одно ставили ему в вину, что он не переоборудовал заводы по новейшей системе. Когда мы с Фрумошкой поехали в Волышево на псовую охоту, тетя Ташенька жаловалась, что Сережа живет отшельником на своих пермских заводах и не интересуется совсем этой охотой, которую прежде так любил, а думает только о своих рабочих. Признаться, мне такая точка зрения показалась очень странной. Она призывала нас молиться, чтобы он вернулся к нормальной жизни. Ташенька уверяла, что он скоро вернется, а я про себя думала, что лучше уж, чтобы он жил для других, чем для себя, раз уж его жизнь разбита смертью жены. Верно, его жизнь теперь более угодна Богу, чем раньше. На следующий год он уже был в Волышеве и больше в Пермь не возвращался.
111
Старым креслом деда (англ.).
Но я отвлеклась в сторону от нашего приезда в Москву с Мама. Вернее, тогда же тетя Танюша Строганова рекомендовала ей художника Колуччи, чтобы рисовать тушью наши портреты, а его жену для наших занятий французским языком. Она раньше была гувернанткой Мисси, Ольги и Елены, а он давал им уроки рисования. Там они и познакомились и поженились. Он был крошечный смуглый итальянец, а она – крошечная француженка, очень остроумная и смешливая. Они жили в Дугине во флигеле. Он рисовал ужасные портреты и парковые ландшафты, в связи с чем много гулял, она же предпочитала посидеть. Он был сентиментален и делал нам комплименты, к которым мы не привыкли, а я их просто не любила и просила м-ль Колуччи всегда быть с нами, когда он рисовал портреты. Она много нам рассказывала о тете Мисси и ее сестрах, о тех строгостях, которые были в доме, и о глупостях, которым их учила Ташенька. Не помню, сколько раз приезжали они к нам летом из Петербурга. Это уже было при мисс Хилл. Зимой мы с ними переписывались. Конечно, мы писали много глупостей. Колуччи посылал нам в письмах маленькие рисунки чернилами, которые были гораздо лучше его портретов. Одно лето в Дугине по приглашению Мама провела семья Комаровских. Тетя Леонила была одной из дочерей тетушки Паниной. Другая дочь была тетя Левашова. Не знаю почему, но Комаровские были в стесненных обстоятельствах, и Мама по доброте предложила им остаться в Дугине, пока Комаровский был на маневрах в Варшавском округе. Мама
Когда Е. Е. Бачинский уезжал навещать родителей в Карпаты, его замещал Иван Федорович Сбрацлавский, который мне и Муфке также давал уроки. Мы его не любили за грубость в обращении, но и мы бывали несносны. Он был пражанином. Тогда многие чехи приезжали в Россию искать работу, так как на родине их притесняли австрийцы, которые больше всего не любили карпато-россов, особенно они старались искоренить православие и насаждать унию, которая была, в сущности, тем же католичеством. Как я уже говорила, де Бачино вернулся в православие, а семья его оставалась униатской. Раз по дороге на территории Австрии он заснул в вагоне. В отделении с ним был какой-то незнакомец, который удивил его пугливыми движениями и тем, что он вздрагивал всякий раз, когда открывалась дверь. Когда же де Бачино проснулся, в отделении никого не было, а у него кружилась голова, что довольно быстро прошло. Он не обратил особого внимания на это, но вспомнил об этом на следующей остановке, когда в отделение вошли жандармы и спросили его, не Котлович ли он. Тот сказал, что его имя Бачинский. Когда же жандармы попросили его паспорт, то он с удивлением увидел, что его паспорт заменен на другой, на имя Котловича. Жандармы его арестовали, несмотря на его протесты, заявив, что они его долго искали и наконец-то нашли. Его посадили в грязную темную тюрьму, где его заели вши, и давали только воду и хлеб. На все его заверения отвечали насмешками и обещали расправу. Тогда он понял, что тот пугливый спутник и был Котловичем, который закурил какую-то тошнотворную папиросу, чтобы его усыпить и украсть паспорт, поскольку его искала полиция. Но как все это доказать, когда все улики против? Не помню, как долго просидел он в тюрьме, ожидая смертного приговора, поскольку Котлович обвинялся в шпионаже. В конце концов, кажется, поймали настоящего виновника и де Бачино отпустили. Когда он предстал перед своими, те его не узнали после отсидки в этой ужасной тюрьме. Австрийцы ненавидели русских и православных. Мы же все это время не получали от де Бачино писем и ничего о нем не знали и потому беспокоились, поскольку знали, что всякий приезжий из России в тех краях находился под подозрением и легко мог попасть в беду, так что мы всегда прощались с ним с чувством тревоги. Наконец Мама получила посылочку, надписанную рукой де Бачино, в которой оказался карпатский мох, который, по его словам, излечивает от кашля, если его заварить. Мама подпорола уголок посылки и, увидев мох, отложила ее в сторону. Время между тем шло, а никаких писем от него не было. У нас с ним было условлено: если он не пишет, то и мы не должны, так как он никогда не знал заранее, каковы отношения с Австрией. Я часто брала посылочку в руки, когда бывала в спальне Мама, и давила ее, надеясь прощупать в ней что-то кроме мха. Однажды во время болезни мне надоело сидеть и смотреть на университет, и я вспомнила про посылочку, решив наконец ее открыть. Я распорола обшивку, засунула туда руку и нащупала что-то среди мха. Это оказалось толстым письмом, которое де Бачино не рискнул слать почтой. Я с восторгом достала письмо и стала с нетерпением дожидаться Мама, чтобы его открыть. В нем де Бачино вкратце описал все с ним случившееся, подробности мы узнали из его собственных уст по приезде. В то время в Россию часто приезжали люди с прикарпатских территорий и рассказывали, каким преследованиям они подвергались со стороны австрийцев. Особенно врезался мне в память старик Добрянский, которого родители часто приглашали к завтраку. Думаю, что Папа с Мама снабжали его деньгами, так как никакое горе не проходило мимо них не замеченным и не облегченным, насколько это от них зависело. Как-то летом пришло письмо от Добрянского, который сообщал, что сын его в Москве и просил разрешения приехать в Дугино, чтобы представиться родителям. Мама пригласила его. Звали его, кажется, Еромиром Карловичем. Не знаю почему, но у меня к нему возникло отвращение и недоверие, хотя он был любезен, охотно принимал участие в наших играх, катался на лодке и так далее. Помню, раз Мама отпустила нас с Муфкой с ним на лодке при условии, что и Саша с нами поедет. Последнему не очень-то хотелось, так как он должен был что-то зубрить. День был хороший, и мы решили ехать в направлении мельницы и повернуть, не доезжая плотины. Саша считал, что это займет слишком много времени, но Добрянский возразил, что желание дам свято. А мне в то время было четырнадцать лет. При подъезде к Левшинскому мосту Саша просил нас пристать к берегу и вернуться с ним домой или выпустить его. Добрянский охотно его отпустил, но я решила, что и мы тоже дальше не поедем. Добрянский же уговаривал нас продолжить поездку и обещал в случае чего нас спасти. Он как-то особенно противно поглядывал на меня маслеными глазками, а я с тоской смотрела на удалявшегося Сашу и кричала, чтобы он прислал кого-нибудь к нам навстречу. Я видела, что это Добрянскому не понравилось, и мое чувство неприязни к нему усилилось. Когда мы повернули обратно, то долго молчали, а потом он начал говорить какие-то глупости о том, как хорошо так вот плыть на лодке в обществе красивых дам. Я возразила, что, возможно, это и так, только никаких красивых или некрасивых дам тут нет. Он был так глуп, что ничего не понял, и продолжал в том же духе. Наконец мы увидели вдали на берегу Мама. Он же сидел спиной к пристани и не видел, а я помахала ей рукой и сообщила, что Мама нас дожидается. Он тотчас прекратил свои слащавые речи. Когда же мы пристали, то Мама недовольно сообщила нам, что отпустила нас при условии, что с нами будет Саша, и что если ему нужно было вернуться, то и мы должны были сделать то же самое. Добрянский старался уверить Мама, что с ним мы в полной безопасности, но мы поняли, что слова Мама были направлены против него. Саша тоже получил соответствующую головомойку. Я потом наедине с Мама рассказала о тех глупостях, которые мы от него услышали, прибавив, что больше с ним не поеду. «Да я сама вас больше не пущу», – сказала Мама. После этого я с отвращением заметила, что он всегда старался меня поймать, когда мы играли в горелки или кошки-мышки. Мы с Катей прозвали его Фе-Фе за его какое-то пришепетывание. После этого Мама просила де Бачино дать понять тому, что дальше засиживаться у нас не стоит. Ко всеобщему облегчению он убрался. Де Бачино рассказал потом, что Еромир считался в семье Добрянских неудачником, и очень удивлялся, как это старик рекомендовал его Мама.
Когда Кате исполнилось десять лет, Мама устроила ей наверху, рядом с комнатой мисс Хилл, отдельную спальню рядом с общей нашей спальней. В конце коридора находилась большая классная. Мама выбрала мебель в стиле Jacobean. [112] Некоторые вещи были старинными, а другие под старину. Диван был обшит по тогдашней моде кретоном, усеянным чайными розами, которые нам казались необыкновенно красивыми, но теперь бы, наверное, не понравились. Комната выходила окнами на Никитский женский монастырь, уничтоженный после переворота большевиками, но бой часов на его башне полон для меня воспоминаниями детства и юности, а также первыми впечатлениями того радостного волнения, когда я стала невестой Фрумошки и мы съехались с ним в Москве, куда также приехала бабуся для знакомства со мной. Мы с Фрумошкой часами просиживали у окна, куда врывался не замечаемый нами шум города и бой часов монастыря, который был чудесным мигом в нашем лучезарном счастье. Я уже рассказывала о нашей Кате, которая была вроде святой своей кротостью, глубокой верой и усердием ко всему, что от нее требовали. Она училась исключительно хорошо и дома проходила университетский курс. Я же училась вместе с Муфкой, которой все давалось очень легко из-за исключительной памяти, а мне приходилось зубрить, но учиться я любила. Все уроки мы готовили одни, и нам в голову не приходило, чтобы нам в этом кто-то помогал, как я это вижу с моими внучками Сечени, которых приучили к тому, чтобы они, как дуры, ничего самостоятельно приготовить не могли. Муфка была очень нервной девочкой, не знаю почему. У нее были странные привычки, вроде той, что она подбрасывала по утрам свое белье прежде, чем его надеть, быстро отсчитывая число подбрасываний. Когда ей стало четырнадцать-пятнадцать лет, то за столом она как бы непроизвольно подбрасывала хлеб или в коленке начинала трястись нога, которую, как она уверяла, остановить было невозможно. Помню также, если Мама была нами недовольна, то Муфка впадала в истерику. Однажды в Дугине мы как-то напроказили или ослушались Мама, и нам за это влетело, и я попросила прощения, а Мама объяснила всю глупость нашего поведения. В это время появилась семья Урусовых из своего имения возле Сычевок. Мама занялась гостями и послала меня с каким-то поручением. Когда я вернулась в сад, где гости осматривали цветники и оранжереи, то думала найти там же и Муфку, но ее не было. Не оказалось ее также ни дома, ни в английском саду. Я громко ее звала, но она не откликалась, и у меня захолодело сердце. Зная ее истеричность, я даже подумала, не бросилась ли она в Вазузу или вообще куда-нибудь сбежала из дома. Я поплелась к Мисси, надеясь ее найти на детской площадке, но и ее там не оказалось: она с младшими ушла в глубину парка. Я не знала: сказать или не сказать Мама о своих подозрениях. Я боялась зря испугать ее, а с другой стороны, боялась потерять дорогое время. В это время Мама сама шла мне навстречу с гостями, она спросила, где Муфка, я ей шепнула, что не могу ее отыскать. В это время гости стали прощаться, Мама послала меня сказать, чтобы подали экипажи, и, пока все усаживались и уехали, прошло довольно много времени. У меня душа окончательно ушла в пятки, так как я решила, что случилось что-то ужасное, и тут я увидела Муфку, которая спокойно шла к дому и, верно, встретилась с отъезжавшими Урусовыми, направившимися в Левшино, откуда она шла. Я бросилась к ней с вопросами, а она ответила, что хотела убежать из дома, но потом, дойдя до Левшина, передумала и вернулась. Такое ее признание меня смутило, так как я поняла, что она способна на всякие отчаянные выходки. Я сообщила Мама свои опасения. Она долго говорила с Муфкой и объяснила ей, как глупо было ее поведение, ведь она подвергала себя большой опасности. Мне кажется, что она была единственная среди нас ненормальная и очень талантливая: обожала музыку, чудно играла на рояле, а со временем стала петь красивым контральто.
112
Стиль английской мебели XVII века.
В Пете я души не чаяла, что не мешало нам часто ссориться, а нередко и драться. Помню, однажды мы крепко поспорили, я, по обыкновению, вспылила и чуть не ударила его по голове, но он увернулся и убежал по длинному коридору к себе. Я тотчас очухалась и поняла с ужасом, что ведь могла ему навредить. Я побежала за ним и стала тихо подсвистывать (у нас был такой условный сигнал для вызова друг друга). Он открыл дверь, но, увидев меня, сразу же ее захлопнул, тогда я поняла, что он меня боится. Мне стало так стыдно, что я стала его звать и молить, чтобы он вышел. Моя вспыльчивость была ужасной и причиняла мне столь мучительные угрызения совести, что я не спала ночами.
Конец ознакомительного фрагмента.