Когда с вами Бог. Воспоминания
Шрифт:
Вижу Мама сидящей перед своими большими пяльцами и вышивающей по канве одежду на аналой для нашей московской церкви: это были разноцветные розы на голубом фоне. Она всегда вышивала шелком и не любила шерсть, зато иногда вязала крючком для нас одеяла. Мне она связала однажды такое одеяло, которое я считала последним словом красоты: оно состояло из белых и красновато-коричневых полосок, по которым были вышиты шелками букеты голубых и розовых цветов. В таких случаях вышивала одна бедная дама, Щуровская, которую Мама заглазно называла Изу и старалась, чтобы у той был заработок. Ее сын, которого она воспитывала одна, будучи вдовой, со временем стал известным московским врачом, которого Мама очень ценила.
Раз в Благовещение сидели мы с Мама в Красной гостиной, и ее пяльцы стояли в стороне, покрытые белой салфеткой, как это всегда было, когда она не работала. Я спросила ее, почему она не работает, и она ответила: «Разве ты не знаешь, что в этот день даже птица гнезда не вьет и работать нельзя?» Это выражение я тогда услышала впервые, но позже Мама часто нам говорила и никогда не позволяла нам работать в Благовещенье, что я находила очень скучным, так как всегда хотелось поскорее закончить начатое. Бабушка Панина была искусная рукодельница и обшивала бедных и бедные церкви. Она же выучила меня вышивать по канве, когда я была совсем маленькой, и моя первая работа была скамеечка из яркой шерсти и, верно, очень некрасивая, но которая мне тогда казалась чудесной. Она была вделана в деревянную раму, изображавшую дубовые листья, и Мама всегда ею пользовалась. Со временем Leek нас научила шить. Мы подрубали платки дедушке Мещерскому и Папа и шили для бедных, причем эти вещи отсылались в Англию в самую бедную часть Лондона, Shoreditch, пока Екатерина Федоровна Тютчева не сказала Мама, что нам следовало бы работать на Екатерининскую больницу в Москве. Она соответствовала Обуховской чернорабочей больнице в Петербурге и находилась на Страстном бульваре. Заведовал ею наш милый Иван Николаевич Новицкий, который был выдающимся хирургом и рассказывал нам, как он молодым ординатором сопровождал знаменитого профессора Пирогова во время обходов больных и раненых под Севастополем. Он говорил, какой это был ужас: они
Мама дала нам с Катей очень хорошие записные книги с замками для ведения дневников, но мне надоедало в них записывать, и притом нужно было показывать их Мама, так что мой дневник был вроде того, что вел англичанин, который писал: «Gott up, washed, went to bed». [37] Катя же записывала свои и мои чувства, и, когда после ее смерти Мама мне подарила этот дневник, я была поражена глубиной ее мыслей и чувств и отношением к жизни. Она умерла девятнадцати лет, но дневник тогда уже давно забросила.
37
«Встал, помылся, лег спать» (англ.).
Говоря о докторах, вспоминаю проф. Захарьина, которого Мама пригласила, когда я была больна астмой. Помню, что она долго обсуждала с Папа, стоило ли его позвать, так как он не всегда соглашался приехать к больному и вообще считался человеком очень своеобразным. Он сам был некрепкого здоровья, и говорили, что он заставлял себя носить по лестницам, когда навещал больных. Брал большие деньги с купцов, а к бедным ходил бесплатно. Я тогда была сильно больна и задыхалась, так что решили его позвать, и он приехал. Я ждала его с нетерпением, надеясь, что он облегчит мое недомогание. Мне было лет восемь. Ему приготовили кресло возле моей кровати, а когда он вошел, то поискал глазами простой стул и сел на него. Мне он показался высоким ростом с темной бородой и глазами, которые будто пронизывали вас насквозь, но в них была доброта и что-то, внушающее доверие. Лицо его было худым и длинным. Он задавал мне короткие и серьезные вопросы. Когда Мама захотела ответить за меня, он сказал: «Она отлично понимает и сама будет отвечать». Меня это ободрило еще больше. Он внимательно меня выслушал и выстукивал (тогда еще не было стетоскопов) и потом сказал Мама, что нужно делать, чтобы избежать приступов. После того он взял меня за руку и сказал, что я должна скоро поправиться. Он мне очень понравился, и я всегда не понимала, когда слышала, что он с кем-то был резок или неприятен в обращении.
Я уже говорила, что Мама была очень смешлива и любила передразнивать разных людей, чем смешила гостей и Папа. Но я этого не любила. Мне кажется, что дети вообще чутки к подобным вещам, и они думают, что старшие должны быть на недосягаемой высоте, и это чувство относится также и к близким людям, особенно к родителям. Помню, когда ты была совсем маленькая, лет пяти, мы ждали чьего-то отъезда в Марьине возле крыльца. Лошади были поданы, и мы бегали с бабушкой вокруг тебя. Бабуся хотела тебя развлечь (она считала, что детей надо все время занимать, а я считала, что дети сами должны уметь себя занимать) и, взяв прутик, начала бочком скакать вокруг тебя, изображая лошадь. Ты сначала серьезно на нее посмотрела, а потом, уткнувшись в мою юбку, громко зарыдала. Тебе было неловко и стыдно. У меня было такое же чувство, когда Мама изображала кого-нибудь.
В то время я много читала. Сказки не любила, так как понимала, что это неправда, и потому они меня не интересовали. Leek нас заставляла делать scrap-books [38] для все той же Екатерининской больницы. Для того она покупала цветной коленкор, который разрезался на куски величиной с развернутую газету, мы же должны были обшивать эти куски широкой цветной петлей или вырезать края зубчиками, затем куски складывались пополам, подшивались, а обложка делалась из картона, обшитого тем же коленкором. Затем мы вклеивали разные картинки, вырезанные из старых журналов, облатки (как мы их называли), то есть цветные выпуклые картинки, которые обычно даются в придачу детям при покупке тетрадей. На обложку клеилась большая картинка. Сами же эти scrap-books отправлялись в детское отделение больницы, где пользовались большим успехом. Мы также делали для родителей подарки из вазочек белого фарфора, на которые переводили картинки, но это было очень неудачно, так как картинки сползали или стирались. Как ни странно, нам нравилось писать письма. Особенно летом почему-то, возможно, потому, что было меньше уроков. Кроме Папа, мы писали письма дядюшкам и тетушкам. Это происходило в кабинете Мама в Дугине. Как сейчас вижу эту светлую теплую комнату, залитую солнцем, полную ароматов цветов, которые были расставлены повсюду в вазах и горшках; светлые обои с крупным рисунком пестрых цветов, собранных в букеты и расположенных на большом расстоянии друг от друга. Они придавали комнате праздничный вид. На стенах с одной стороны Мадонна Рафаэля со Спасителем на коленях, рядом с которым Иоанн Креститель, на другой – портрет графа Никиты Ивановича Панина, сидящего, облокотившись, у стола; рядом с ним собака. На стене против окон, с одной стороны камина желтого мрамора, портрет графини Марии Родионовны Паниной (рожд. Вейдель), пишущей портрет одной из своих дочерей. У нее было 24 человека детей. Она писала мужу: «Опять жду несносную колдунью», так она величала акушерку. С другой стороны и над кушеткой, где часто лежала Мама, если не сидела за письменным столом, портрет бабушки Паниной в молодости. Она была изображена в открытом платье коричневого бархата с васильками и колосьями в волосах. Мама находила, что я на нее похожа, а мне кажется, что она была гораздо красивее. А графиня Мария Родионовна была в белом атласном платье (оба портрета были поясные) в стиле Ватто, с пудреной высокой прической, к которой сбоку была приколота роза, а на шее нить крупного жемчуга величиной с орех. Для писания нами писем ставился посередине комнаты ломберный стол, за которым двое из нас могли свободно разместиться. Мама после завтрака никогда не ложилась отдыхать и сама писала письма. Мы писали крупными буквами на заранее разлинованной бумаге, на которой для вящей красоты в углу наклеивали облатку с изображением цветов или голубей с гнездом либо две соединенные буквы, одним словом, те ярких красок уродства, которые так нравятся детям. Мне больше всего почему-то нравилось писать адрес, так что первым делом я его писала на конверте, причем такими большими буквами, что ни на что больше места не оставалось. Мы писали дедушке Мещерскому, его сестре старой девице княжне Софье Ивановне Мещерской, брату бабушки Паниной Владимиру Сергеевичу Толстому, которого Мама звала дядя Валерик за его словоохотливость. Он был когда-то декабристом и сослан на Кавказ, где провел молодость. Мама говорила, что он отличался отменной храбростью, красотой и глупостью. Он жил в своем подмосковном имении и наезжал к нам в Москву, причем, кажется, часто просил денег у Мама. Он нам рассказывал про свою жизнь на Кавказе и обыкновенно ругал всех своих знакомых. Когда мы его спрашивали: «А вы знали такого-то?», он почти всегда отвечал: «Да, любезнейшая! Этот был ужасной скотиной». Он написал даже воспоминания, которые, кроме брани, другого интереса не представляли.
38
Альбомы из вырезок (англ.).
Забыла сказать, что сестра дедушки жила в Таврическом дворце, где было помещение для старых фрейлин. Затем я переписывалась с тетей Надей Мещерской. Она была вдовой папиного брата Александра, который умер рано, оставив ее одну с двумя мальчиками, Петей и Никой, которых мы звали Nicks and Picks. Она была рожденная Рюмина. Рюмины когда-то были страшно богаты, и их дом был на Остоженке в Москве, [39] с большими готическими окнами, помню, почти как сейчас. Затем они разорились и обеднели. Двоюродная сестра тети Нади, Надежда Николаевна Муханова, рожденная Рюмина, была дружна с Мама и часто к ней приходила. Она меня очень любила и всегда была ласкова. Меня поражало, что она ходила всегда в глубоком трауре. Мама нам рассказала, что она в один и тот же день лишилась мужа и сына. У нее были изумительной красоты и длины волосы. Она тогда же их остригла и положила в гроб к мужу. Тетя Надя изредка наезжала к нам в Москву и всегда останавливалась у нас в доме, так как она была бедна, но всегда очень нарядна. В первый раз она приехала вскоре после смерти мужа, который умер в Париже. Она приехала одна, в глубоком трауре, а дети остались в Париже. В следующий ее приезд она привезла мне в подарок чудесную куклу в белом платье с белой вышивкой по батисту, которая была сделана и на оборках – на рукавах пудермантеля [40] тети Нади. Вокруг пояса был широкий шелковый шотландский кушак. Я была в восторге. И с тех пор я с ней переписывалась. Мама рассказывала, что, когда она бывала у своего свекра и свекрови вместе с тетей Надей, бабушка Мещерская [41] всегда предлагала Мама и тете пойти на прогулку, но тетя всегда отказывалась и шла читать. Одно время она вдалась в редстокизм и направила к Мама лорда Редстока, [42] который, не зная ни слова по-русски, приехал проповедовать извозчикам редстокизм. Не помню, говорила ли я, что он приехал к Мама и просил позволения говорить с нами. Нас позвали в гостиную. Он сидел на диване возле Мама и начал с того, что, здороваясь с нами, производил какие-то блеяния после каждой фразы, что уже одно нас рассмешило, а когда он достал из кармана огромный носовой платок не первой свежести и покрыл им свою руку, чтобы объяснить нам, что Крещение не есть необходимость, а мы заблуждаемся, думая, что избавляемся от первородного греха, то тут мы просто расхохотались, предполагая, что он хочет нам показать фокус, и тут Мама приказала нам вернуться в детскую, так как сочла его объяснения ненужными, а наш смех неуместным. Многие тогда, особенно женщины, заразились его учением и отпали от церкви. Как, например, бабуся с дочерьми, Пашковы, Ливены и много других. Мама слишком твердо, убежденно и сознательно относилась к своей Вере
39
Дом Рюминых находился не на Остоженке, а на Воздвиженке. Он был продан Рюмиными в конце XIX века Корзинкиным, затем его приобрел московский губернатор Кристи, а в 1916 году владельцем дома был богатейший нефтяник Шамаи-Асадулиев.
40
Женское облегченное теплое пальто.
41
Княгиня Екатерина Николаевна Мещерская, рожденная Карамзина. Супруга князя П. И. Мещерского и бабушка княгини А. Н. Голицыной.
42
Гренвил Огастес Уильям Уолдигрейв, 3-й барон Редсток (1833–1913) – английский религиозный деятель, христианский миссионер, зачинатель евангельского движения в России, пэр Ирландии.
Я почему-то вспомнила, что в детстве мы всегда с нетерпением ждали, когда Мими нас поведет покупать обувь и перчатки. Это обыкновенно делалось одновременно. Нас погружали в четырехместную карету, и с Костюшей на козлах мы отправлялись за покупками вместо прогулки по бульвару. Мы почему-то всегда носили высокие сапоги на пуговицах, в доме – лайковые, а для гуляния зимой – черные бархатные высокие ботики на меху, либо попозже высокие башмаки почти до колен на пуговицах, либо суконные на красной фланели. Я всегда мечтала о бронзовых туфлях с перекладиной, но доросла до них много позже. Нашим поставщиком был большой магазин Шумахера, кажется, на Неглинной и почти на углу Кузнецкого Моста. Там приятно пахло свежей кожей. Нас все знали, и Мими тотчас погружалась в выбор обуви для каждого. Нам нравилась примерка с рожком и что приказчик как-то особенно ловко застегивал башмаки крючком. От Шумахера мы отправлялись в перчаточный магазин Mrs. Streichenberg, которая была подругой нашей Мими. Она была небольшого роста, полная и всегда приходила к Мими в шуршащем шелковом платье и важно восседала на диване, сложив руки на животе. В магазине она суетилась, была приветлива и старалась всячески нам потрафить. Магазин ее находился на Тверской. Конечно, мне нравились именно те перчатки, которые Мими отказывалась нам покупать. Особенно меня прельщали желтые лайковые и лиловые перчатки, которые мне казались последним словом красоты, но Мими покупала только серые или коричневые. Иногда мы заезжали к Андрееву на углу Тверской, против генерал-губернаторского дома. Один его вход был со стороны Тверской, другой – с площади. Тут мы обычно оставались в карете под наблюдением Костюши, а Мими отправлялась в магазин одна и закупала всякие таинственные припасы, из которых затем стряпала всякие вкусные печенья и лакомства, которыми угощала нас и даже тогда, когда мы вышли из-под ее попечения и перешли к гувернанткам. Мы тогда забегали к ней после прогулок, получали по большому печенью, которое она выносила из своей cold room, [43] и торопились готовить уроки.
43
Холодной комнаты (англ.).
Летом после завтрака мы много читали с Мама вслух, когда подросли. Сначала мы читали по очереди по-французски и затем должны были тут же писать extracts [44] прочитанного. Это было прескучно, тем более что все время хотелось выбежать в сад, доиграть начатую утром игру в крокет или другую. Но это считалось полезным для наших мозгов. Позже мы читали с Мама сочинения Платона в английском переводе. По глупости мы этого не ценили и находили прескучным. Зато когда я была впервые в Чикаго в 1927 году, мы с Лапом зачитывались Платоном, который увлек нас своими взглядами, но молодость так глупа и самоуверенна! Читали мы также Карлейля, которого Мама любила: его биографию, письма к родителям и сочинения. Он к тому времени уже умер, и эти книги только что вышли. Нам нравился он своей возвышенностью в чувствах и стремлениях. Когда же я была в Шотландии в семье Тюри после выезда из Совдепии, то я заговорила с отцом Джима о Карлейле и рассказала, как Мама его любила и жалела, что не встретилась с ним. На это он мне ответил, что Карлейль был идеалистом на бумаге, а в жизни – полным эгоистом, «a very nasty husband, who made his wife miserable». [45] Меня это удивило, так как мы воспитывались под влиянием его идеализма. Он, верно, в этом был схож с Львом Толстым, который проповедовал одно, а жил совсем по-другому, был груб и эгоистичен. Читали мы также «The History of Frederick the Great», [46] который казался бесконечным. Нас забавляло в этом упоминание о «The old Dessauer», [47] который тоже, по-видимому, tickled Mama’s fancy. [48] Мы много читали с Мама, она старалась развивать в нас вкус к хорошим книгам. По праздникам мы с ней читали Диккенса или какие-нибудь английские романы, которые она сама любила и которые нас тоже интересовали, вроде «Lady-Bird» [49] или «The Secret of Life». [50] В последнем она находила сходство героини с ее лучшей подругой Екатериной Федоровной Тютчевой, которая была влюблена в Юрия Осоргина-Самарина. Он был очень близок с моими родителями, славянофил и выдающийся человек по своему уму, воспитанию и дарованиям. Он же в свою очередь увлекся баронессой Эдитой Раден, бывшей фрейлиной Великой Княгини Елены Павловны. Она тоже была в него влюблена, но почему-то дело только этим и кончилось. Вероятно, он сперва увлекся Тютчевой, с которой баронесса была тоже близка. Когда я подросла, Мама дала мне прочесть ее переписку с Тютчевой (она уже тогда умерла), и в этих письмах, в высшей степени интересных, все время звучала струна ее затаенной любви к Барбароссе, как она его называла за рыжую бороду. Он отдавал должное ее уму и был ей другом. Он умер в Берлине, а она несколькими годами позже, когда мы уже были подростками. Она где-то заразилась черной оспой и умерла в больших страданиях, причем Мама, конечно, не могла ее навещать из-за нас. Для нее это было огромное горе, так как для Мама она была дороже сестры, с которой она не была близка, возможно, из-за разницы в годах. Мама была на 11 лет моложе Сони Щербатовой, матери тети Машеньки Долгоруковой. Не только Мама, но и мы были привязаны к Е. Ф. Тютчевой, которая нас часто приглашала вечером, и нас к ней отпускали одних: тетю Катю, Муфку и меня. Мы ездили к ней, смотря по погоде, в закрытом ландо или в четырехместных санях. Мы, конечно, предпочитали последние.
44
Выдержки (англ.).
45
«Ужасный муж, который сделал свою жену несчастной» (англ.).
46
«Историю Фридриха Великого» (англ.).
47
Der alte Dessauer – прозвище Леопольда I, князя Анхальт-Дессау (1676–1747).
48
Дразнил воображение Мама (англ.).
49
«Барышня-птица» (англ.).
50
«Секрет жизни» (англ.).
Вечером нас сопровождал Костюша. У Екатерины Федоровны в ее уютной квартире нас ожидал чай в гостиной, к которому подавались мятные круглые пряники и такие же кругленькие коврижки, которые мы обожали и уничтожали в больших количествах. Сама Екатерина Федоровна лежала на кушетке под своим портретом, написанным масляными красками, кисти Макарова, который писал и тот большой портрет бабушки, висевший у нас над тахтой в Новгороде и затем в Царском Селе. Она была изображена по плечи вполуоборот в бальном белом платье и с розой La France в волосах низко на затылке. Она там была миловидна, а в наше время ей было около пятидесяти, она была уже грузная и с оплывшим болезненным лицом. Иногда мы с ней читали, но больше разговаривали, она старалась to draw us out, [51] как говорил дядя Бобби Голицын. Она расспрашивала о наших вкусах, занятиях, интересах, шутила или серьезно объясняла поверхностность или необоснованность наших суждений и взглядов. Мне кажется, что она и Их Преосвященство Леонид оказали большое влияние на наше воспитание. Мама часто обращалась к ним за советом и ценила их мнение. Преосвященный Леонид приезжал к нам на дачу в Петровско-Разумовском, куда мы ездили его навещать иногда с Мама, а чаще с Мими или гувернанткой. Он нас угощал парным молоком от своей коровы и всякими простыми печеньями и свежим хлебом, который казался нам вкуснее того, что давали дома. Владыко нас принимал на маленьком крытом балконе, где накрывали чай из самовара. После угощения мы отправлялись в парк, где на залитых солнцем лужайках собирали пучки «барашков», которые мы особенно любили и из которых дома делали мячики, нанизывая на веревочку и затем стягивая узлом. Аромат молодых берез с их липкими светло-зелеными листочками, смешанный с запахом «барашков», я слышу и по прошествии стольких лет и вижу всю нашу веселую ватагу, рассыпанную по лужайкам или мелькающую среди стволов деревьев. Как мы ждали эти походы в теплые весенние дни! Какие усталые возвращались по знакомым московским улицам, когда последние лучи солнца догорали на золотых главах церквей.
51
Вызвать нас на разговор (англ.).