Когда стихи улыбаются
Шрифт:
Коля Доризо спрашивает Катаева:
— А скажите, Валентин Петрович, вообще-то он был довольно сдержанным насчет женщин или нет?
Катаев смеется:
— Ни черта он не был сдержанным, мы вместе с ним по бабам ходили. У него была такая обширная записная книжка. Вот он набирает один номер телефона: "Верочку можно? Ах, нету дома?" Набирает сразу другой: "Танечку попросите, пожалуйста!" Ну и так далее. И для себя наскребет, и для меня постарается.
Коля деликатно:
— Ну да, вы тогда оба холостыми были, так что понятно, понятно.
Катаев:
— Ну
Заговорили о Юрии Олеше. Коля Доризо сказал:
— Перед его смертью я встретился с ним в клозете на улице Горького. Заскочил я туда, а Олеша стоит пьяный и кричит мне на весь клозет: "Коленька, увидел я тебя, и мне сейчас пришла в голову фантазия распить поллитровку с тобой вот тут, в этом богом забытом месте!" Тогда я отвечаю ему: "Юрий Карлович, но почему в клозете? Я тут не могу пить, я могу тут только, извините, наоборот!" Тогда Олеша начал обливать меня такой руганью, что, пока я шел по улице Горького, мне долго еще летели вслед его нелитературные "высказывания".
Валентин Катаев:
— Ну, это с ним бывало редко. Он вообще любил кончать все тихо-мирно. Писал он неровно. "ТРИ ТОЛСТЯКА" — это вообще ерунда сплошная. Вот перед смертью он написал приличную книгу о себе. Это да. Главное, не думал о мотивировках. Это правильно. Вот я тоже теперь так пишу. Никаких мотивировок. Как герой тут оказался, где до этого была героиня? Почему ей в голову пришла такая-то мысль? Я не забочусь теперь, чтобы поведать это читателю. Пусть он сам фантазирует, почему так, а не иначе.
Я возразил Катаеву:
— Ну, Валентин Петрович, так тоже нельзя. Какие-то вещи будут просто тогда непонятны.
Катаев:
— Ну и наплевать, что будет непонятно. Пусть он не покупает тогда мою книжку. Буду я перед ним распинаться и все объяснять.
Я спорить не стал. Понял, старик малость чудит. Заелся в мастерстве.
Заговорили о Бунине. Катаев говорит:
— Бунин был желчным, но красть не любил, ни мыслей, ни строк. А Маяковский и Алексей Толстой крали напропалую. Маяковский возьмет чью-то строчку, использует и говорит: "Все, теперь она за мной останется". Алешка Толстой, так тот прямо меня спрашивал: "Валя, ты крадешь? Ну и болван. А я краду. У бездарных, конечно. Им мысли или краски ни к чему, а у меня это сразу заиграет как надо". И точно играет, да еще как играет. Талантлив был, собака.
А с Буниным такая была история. Он во Франции завел роман при живой жене с русской поэтессой Кузнецовой. Вообще-то он бабником был жутким. Всю Нобелевскую премию, по-моему, между колен девкам прокидал. А тут всерьез увлекся. Она так и жила у него в доме вместе с женой. Молоденькая, хорошенькая. А он уже в солидных летах был. А кончилось все дело тем, что она изменила ему, да не с мужчиной, а с женщиной. И он возмущался страшно. Говорил: "Ну, я понимаю, если бы она увлеклась здоровенным прилизанным Дон Жуаном, а то женщина… Черт знает какое безобразие!" И совершенно поник после этого неудачного романа. Публике зарубежной он не нравился. Она его почти не знала. Он даже пытался писать "клубничку", так сказать, на эротике сыграть, все равно бесполезно. Так славы у него там и не было. Ну, ладно. Разболтался я. Пойду гулять. Вечер теплый — 25 градусов.
Вообще разговаривает Катаев с довольно заметным одесским акцентом, даже что-то местечковое в старости появилось в манере говорить. А так мыслит живо, никакого склероза. А ему сейчас 78 лет.
Женщины всегда женщины! Они либо льстят друг другу, либо обмениваются шпильками. Середина бывает редко. Сейчас гуляю по моей дорожке переделкинской. В стороне стоят две пожилые дамы. Говорят громко. Обе рады встрече. Одну зовут Сара Львовна, а другую, кажется, Софья Григорьевна:
— Удивительное дело, Сара Львовна! Я вас совершенно не узнала!
— Не узнали, Софья Григорьевна, потому что я не накрасилась. Вот и все.
— Да нет, при чем тут краски. Просто мне кажется, Сара Львовна, вы очень изменились.
— Господи, ну что там могло измениться? Постарела я, что ли?! Вот еще глупости какие. (Сердится.) Просто, повторяю, перестала краситься, так как-то строже. И вообще приятнее.
— Да не выдумывайте, ради бога, Сара Львовна. Дело не в красках. Я не знаю, но просто вы очень изменились. Уверяю вас.
— Вы меня изумляете, дорогая Софья Григорьевна, никто не находит, что я изменилась хоть на капельку. Вот уж если кто и изменился, так это вы. Глаза, например, у вас стали абсолютно близорукими. Вы же в трех шагах ничего не видите. Вот вам и кажется, что я изменилась!
— Ну уж извините. Вижу я прекрасно! Да, уверяю вас, что прекрасно!
— Ну как же прекрасно, когда вы меня узнать не можете? Все могут, а вы почему-то не можете! Я же вижу, что у вас что-то с глазами. Вон и зрачок, и роговица… Я люблю вас, милочка, но не могу не сказать, что вам непременно надо показать их врачу, непременно!
Я вздохнул и пошел дальше… "Да здравствует дружба всегда и везде!"
Как хорошо быть друзьями!
6 июля 1975 года. 25 градусов тепла.
Виль Липатов в холле занимается словотворчеством. Спрашивает Сергея Поделкова:
— Смешно звучит: Сартаков-Щедрин или Кавка Корчагин?
И радостно смеется.
Как я воплощал в жизнь поговорку
Наш Дом творчества в Переделкине в национальном отношении особенным разнообразием не блещет. Этого не отрицает никто.
Шутя как-то Александр Николаевич Нечаев сказал:
— В Переделкине из русских один только Эдуард Асадов. Да и то армянин!
Ну вот. Сейчас стоит довольно жаркое лето. Лето 1975 года. Проснулся я утром и решил доказать, что я действительно армянин. Вспомнил поговорку: "Один армянин трех евреев стоит". И сказал себе: "Ну, раз один армянин хитрее трех евреев, то завтра утром я их и перехитрю. Встану раньше всех и выйду дышать воздухом. Пойдут они гулять, а я уже надышался кислородом. Перехитрил всех!"