Когда сверкает молния
Шрифт:
Все это верно. И то, что нельзя ей преждевременно в горы со мной ехать, и то, что у нее каждый день на учете — скоро экзамены. И все-таки непонятная грусть захлестывает меня.
— Ты не любишь, потому так и ведешь себя со мной.
— Суди-ряди как хочешь. Если бы ты любил, то таким образом не разговаривал бы. Пока я не жена тебе и ты не муж. Салих, значит, правду говорил, что все вы одним лыком шиты.
— Что ты зарядила мне про своего Салиха.
Я погорячился и, не обняв ее, не поцеловав на прощанье, зло хлопнул дверью, стремглав слетел с крыльца и ушел. Чуть поостыв, мне захотелось вернуться, попросить прощения. Но я не знал, в чем же моя вина. Только
Утром нас разбудил Салих. Он приехал на паре пегих лошадей. Заря еще не оперилась. На горизонте слабо розовела узкая полоска, словно кто-то перочинным ножичком полоснул по темной подкладке пальто, из-под которой зарделся малиновый драп.
— Спать много вредно, глаза заболят, — засмеялся Салих. — Давай косы в руки, и пошли косить. Завтракать будем, когда солнце росу сгонит.
Легко и весело идут первые ряды. Коса со стоном врезается в сочный травостой. Высокая трава падает в каком-то узаконенном порядке, сама по себе ложится ровными рядами под ноги. Я шагаю за Салихом, старик за мной. Пройдем один прокос, и три новых ряда прилягут к краю скошенного луга.
Успевать за Салихом нелегко. Парень он здоровый, широкий. Я вижу, как под его мокрой рубашкой играют крупные плечи. Коса легко звенит и поет в длинных руках Салиха. Я постепенно отстаю от него, испуганно оглядываюсь и убеждаюсь, что дед Хафиз идет за мной нога в ногу.
— Живей,: — улыбается он, — а то чего доброго пятку твою задену.
Я начинаю сильнее махать косой, сбиваюсь с ритма, трава прогибается под острой сталью и остается не срезанной, а ряд мой становится все уже и уже. Наконец чувствую, что Салиха мне уже не догнать, сдаюсь и кричу:
— Хватит, перекур!
Садимся прямо на сено. Оно волглое, прохладное. Салих, вытирая косу пучком мокрой травы, посмеивается надо мной, а потом спрашивает:
— Зачем же ты, учитель, напросился сюда? Никто не гнал тебя. Сидел бы за своими книгами и ждал первое сентября.
Как ответить ему? Сказать, что думал сенокос — забава и отдых, не поверит.
А вызвался я идти сюда в горы потому, что до конца отпуска оставалось целых две недели. Бить баклуши — я не привык, сидеть с удочкой на речке — надоело. А потом случилось попасть в правление колхоза, где шел разговор о том, что в горах, в глубоких лощинах вручную можно наскрябать возов 50 хорошего сена. Там, на открытых полянах и луговинах, скосили траву сенокосилками, а в лощинах и среди деревьев остались травы. Начиналась в колхозе уборка хлебов. Людей не хватало. И вот я сам подсказал председателю, чтобы направили в горы меня, учителя восьмилетней школы.
Мне вспомнились вчерашние слова деда: «Когда пахнет сеном, хороший человек думает о Родине». Значит, тогда в правлении даже не сам запах сена, а только разговор о нем пробудил во мне что-то хорошее, захотелось помочь колхозу.
За утренним чаем разговор льется легко и неторопливо. Старик Абдюшев, допивая чуть ли не десятый стакан душистого чая, медленно говорит, обращаясь в основном к Салиху, но и не забывая о моем присутствии.
— Старое сердце, как
Старик замолчал и снял широкополую шляпу. В его глаза блеснуло солнце, и они стали похожими на морскую воду.
— Учитель, — сказал мне Салих (он всегда называл меня не по имени, стараясь подчеркнуть, что я — белоручка, а он — рабочий человек), — не удивляешься ли ты красивым словам бабая?
Признаться, эта мысль давно уже сверлила меня. Дед Абдюшев говорил легко и красиво. Он зорко и понятливо отбирал слова, проверял их силу и задумчиво отдавал людям эти отобранные слова.
— Не удивляйтесь, — продолжал Салих, — он у нас шибко грамотный старик. Все говорят, что дед Хафиз учился в медресе большого города Оренбурга.
Выцвел голубой ситец неба. Сгорел закат. Поздно вечером с покоса уезжал Салих. Старик в стороне кипятил чай. Я придерживал за уздцы мерина, который уже почувствовал дорогу к дому.
— Привет передай сестре. — Исподлобья бросаю взгляд на Салиха.
Его узкие глаза, словно прорезанные осокой, стали еще уже.
— Пожалуй, не передам.
— Слушай, Салих, какое твое дело? Кажется, никогда не следует совать нос в чужие дела?
— Она, к твоему горю, не чужая мне, а сестра родная. Сам знаешь.
— Это же бесполезно. Все твои уловки не помогут.
— Посмотрим, — сказал слепой. Я ее так скручу, собаку, что она шагу к тебе не шагнет. Думаешь, может быть, на твои учительские рубли позарится?..
— Дурак! — не выдерживаю я и отхожу к балагану.
Салих, как пружина стиснутая кем-то и вдруг отпущенная, вприпрыжку подлетает ко мне. Он схватил меня за воротник рубашки. Кулак у него тяжелый, большой. Я вижу глаза Салиха, налитые злостью. Руки у него мелко дрожат. На широких скулах под коричневой кожей резко обозначились желваки.
— Сейчас, как свистану — одно мокрое место останется, — зло зашипел он.
— Дурак! — Злость овладевает и мной. Салих не знает, что у меня в институте был третий разряд по борьбе, к тому же и боксом занимался.
Насторожившись, ловлю каждое его движение, готовый в любой момент приподнести сюрприз брату моей Гузель. Чувствую, как взлетает вверх кулак Салиха. И в этот же миг я резко ловлю мелькнувшую надо мной руку, плечом быстро упираюсь в его широкую грудь. Ноги Салиха оторвались от земли, и в ту же секунду, как тяжелый мешок с зерном, грузно летит он на траву метрах в двух позади меня.
Салих растерянно быстро вскакивает, но не подходит ко мне, а говорит:
— Ты что, убить хочешь...
— Подходи, подходи, если надумал повторить лечебную процедуру, — смеюсь я, и злость, как волна от берега, откатила от сердца. — Может, теперь передашь привет, а?
— Не такой глупый. Завтра же я отправлю ее из деревни. Ей в техникум надо идти, а не замуж, тем более за тебя. — Салих кинул в телегу свежей травы, сел поудобнее и, не попив чаю, уехал. Когда за березняком скрылись лошади, старик Хафиз сказал: