Когда вернусь в казанские снега…
Шрифт:
И вот, только успел он им стать («самым дорогим для меня поэтом»), и вскоре – умер. И лишь после смерти его я понял, что он был моим учителем. В поэзии ведь невозможны учителя в привычном смысле, потому что невозможно научить. Но вдруг про какого-то человека ты понимаешь окончательно и бесповоротно, и не нужно никаких доказательств иных – что это был твой учитель. Догадаться об этом при жизни Виля мне мешала его природная смиренность, никогда он не держал себя со мной с высоты, только на равных, но и не принижался нисколько.
В последний день – он превратился в дерево. Я видел его за несколько часов
А до этого – за два месяца до – я навещал его в больнице. И он рассказал, между прочим, о своём знакомстве с Владимиром Высоцким.
Виль поехал в Москву получать деньги по накладной для людей из какого-то непонятного казанского отдела и в какую-то непонятную московскую организацию (головную бухгалтерию)… и поскольку уж выдалась неожиданно несколькидневная московская командировка, то…
И вот входит Высоцкий со своим другом режиссёром в буфет Дома литераторов, а там: мужик какой-то в сильном уже подпитии, чуть ни в центре зала – читает стихи…
– Слышишь, поэт! А ты где живёшь-то сам?
– В Казани!
– Да-а-а… далековато. А в Москве где остановился?
– В гостинице «Националь»…
– Вот это уже ближе, пойдём…
Поднял его чуть ли ни на плечи и поволок в гостиницу. А в фойе спрашивает: «Слушай, а вот ты стихи там читал – это вообще чьё?»
– Моё!
– А ещё есть?
– Есть, только в номере!
Так они прошли в номер, и там ещё часа два или больше – Виль читал свои стихи двум новым знакомцам: Вове и Жене. А потом Женя и говорит:
– А щас тебе Володя покажет как надо! Сыграй ему, Володька, своего!
И вдруг Высоцкий чуть не взрычал: «Ни черта ты, Женька, в поэзии не понимаешь!»
И они ещё говорили, говорили… Этот Вова, и странный казанский математик, и поэт.
Наступает такой момент для некоторых гениев, когда всё, что они должны выразить, уходит в «невыразимое»…
А сейчас – я всё реже ощущаю себя гением, крылья мои огрубели, и сам я потолстел, мне всё труднее разгонять свою птицу для полёта, ещё немного и я, наверно, вовсе не смогу этого.
Вот потому – надо успеть выписаться…
«Ни черта ты, Женька, в поэзии не понимаешь!»
И они ещё говорили, говорили… Этот Вова, и странный казанский математик и поэт.
И математик этот рассказывал в тот день незнакомым людям всё как на духу, рассказывал, как влюбился в девушку и шёл за ней, провожая… и потом выйдя – побежал, вдруг упал на снег… и тишина! И только хлопья снежинок в рот и на глаза!
На следующий день была пятница, последний день, когда можно получить деньги в бухгалтерии. Виль в номере с утра. Собирается с духом. Вдруг звонок:
– Виль! Это Вова! Слушай, можно я приду, мне надо тебе песню спеть!
«И тут у меня тоска такая, заболело в груди… я подумал: денег у меня нет, ведь если он придёт, он же со своим придёт, и понесётся всё к чёрту, и не удержусь я, а там – ждут мои коллеги, нельзя людей подвести, я ему и говорю: «Вовка! Слушай, прости меня, Христа ради, сегодня ну никак не могу…»
Мы сидим с Вилем на скамеечке перед Клинической
«Я сделал всё, что нужно. Получил деньги. Поехал домой, и только в поезде сообразил, что это Высоцкий, я же как-то не узнал его даже тогда, да и состояние не то было: ну Вовка и Вовка… а тут вдруг до меня дошло! И так мне плохо сделалось, что я его тогда к себе не пустил, не пригласил! И если бы я мог вернуться, да трижды бы я на эти деньги… ну задержался бы ещё в Москве как-нибудь! Ему же вправду надо было, чтобы я услышал… А потом, вдруг – через несколько лет слышу я эту песню, и там – всё точно так, как я и рассказывал ему в тот раз…»
Ни единою буквой не лгу,Он был чистого слога слуга.Он писал ей стихи на снегу, —К сожалению, тают снега.Но тогда ещё был снегопад —И свобода писать на снегу,И большие снежинки, и градОн губами хватал на бегу…Когда я приходил к Вилю, он усаживал меня в кресло, доставал орешки, и мы начинали беседы среди его книг и Баха… или джаза. Обычно был либо Бах, либо джаз… Виль Мустафин – сын «врагов народа», некоторое время проведший в специальном детском приёмнике НКВД именно для таких как он детей… Ему повезло. Его сумел вытащить дед. И потом – дать свою фамилию, официально «усыновив», избавив, таким образом, от клейма «сын врага». Но вскоре дед умер. Мальчика воспитывала тётка…
Для меня важным делается всё, поэтому я стараюсь ничего не упускать из того, что случайно приходит… всё важно. Маленький четырёхлеток Виль бегает по деревянному полу коммуналки наперегонки с ягнёнком, которого зимой держат прямо тут же в доме, потому что на улице холодно. Соседи по коммуналке терпеливые, никто не делает мальчику замечания… Так весело скачут по коридору четыре маленьких серебряных копытца и ещё два – сандалики малюсенького сироты, смеющегося заливисто в унисон меканью ягнёнка.
Что может быть важнее этого?
Мы сидим с Вилем у него дома, где-то за год до больничной скамейки. Я в кресле. Звучит Бах… или джаз. Виль вспоминает…
«Жил в Казани один странный дурак… и вот однажды я встретил его на улице. Я никогда не забуду! Идёт он… и как-то гордо так идёт, даже походка какая-то у него стала величавая, и грудь колесом, а на груди – чернеет что-то… Присмотрелся – а это ордена! Только бумажные, вырезанные из газеты «Правда»… и так он шёл, этот дурак, с бумажными орденами, вырезанными из газеты, гордо так, что будто все должны видеть сейчас его важность… и так мне страшно стало от этих бумажных советских орденов, которые дураку в его глазах придавали столько значительности…»