Когда загорится свет
Шрифт:
Нет, она никого не просила о новой квартире — ее дали без просьб. Фекла Андреевна осторожно открывала свои сундуки, приоткрывала дверцы шкафа, осматривала свои запасы. Все, что осенью было сухо, чисто, сохранено, не устояло перед разрушительным действием сырости, обнаруживало явные признаки разложения. Мука отсырела, и ее приходилось беспрестанно просушивать; как знать, не испортились ли консервы в жестянках? На новой квартире можно было бы разложить все это, очистить, просушить. Там было тепло и сухо. Можно бы проветрить, пересыпать, привести в порядок. Но между новой квартирой и Феклой Андреевной непреодолимой стеной вырастал сложный вопрос — вопрос, на который она не могла найти ответа. Как перенести все эти запасы? Как доставить туда все, что она натаскала украдкой, потихоньку, изо дня в день, что она приносила под платком, в мешке? И сколько раз пришлось бы ходить и перетаскивать все это, чтобы никто не заметил? Ведь это уже были не мешочки
Она подходила к окну. Темный колодец двора уходил вниз. Сюда никто не мог забраться. А там? Окно первого этажа, улица. Достаточно приподняться на цыпочки, заглянуть. Можно ли там чувствовать себя в безопасности? Как ни завешивай окно, все же кто-нибудь может подойти, найти щелочку, увидеть, как она пересыпает муку, как вытирает заплесневевшее сало. Нет ничего легче, как вырезать стекло, вынуть окно из рамы…
Она запирала дверь на ключ, завешивала окно и при мерцающем свете свечи в сотый раз осматривала свои сокровища. Да, здесь они могут заплесневеть, прогоркнуть, сгнить, но там они будут в постоянной опасности. И, наконец, ведь нет же никакой возможности перенести их, никакой возможности!
Она тяжело опускалась на стул и рыдала хриплыми старческими рыданиями без слез над развязанным мешком муки, над жестянкой какао, над банкой топленого масла, уже покрывшегося сверху легкой зеленью. Что делать? Боже, сколько тут всего! Иногда она не верила себе, что ей удалось получить, собрать, захватить столько. Она забывала о том, что чай пропитался запахом мыла, что крупа стала затхлой, что колбаса становится жестче железа, — все это были сокровища, неоценимые сокровища. Залог жизни, тепло, сытость, глубочайшее, прочнейшее счастье!
Здесь, среди всех этих свертков, мешков, ящиков, коробок она чувствовала себя царицей, владычицей. И наряду с наслаждением, которое давала ей эта ощутимая, близкая, обильная пища, она испытывала презрение к людям, не обладавшим такими запасами, таким богатством.
Она никогда не прикасалась к связке колбасы, которую грызли черви и из которой сыпалась сухая белая пыль. Притворялась, что не видит. Дрожащими пальцами выбирала она из манной крупы шарики мучницы, обманывая себя, что это ничего, что это лишь слиплись мелкие зернышки. Минутами черной тучей нависало над ней сознание, что сокровища начинают портиться, что идет неизбежный, беспощадный процесс разрушения. В углу от протекавшей, проржавленной крыши расползлись огромные пятна сырости, от мокрого, прогнившего пола несло грибком, и сырость невидимо, упорно проникала в шкафы, сундуки, свертки, расползалась коварными щупальцами, как рак, пожирающий организм. Тщетно она проветривала, просушивала, старательно следила. Эта темная комната, куда никогда не заглядывало солнце, мокрая и мрачная, была врагом ее сокровищ, врагом ее счастья. Да, там была светлая, сухая квартира, но как, о господи, перенести туда все это? Она терзалась днями и ночами. Ей казалось, что она слышит работу, тихую, коварную, упорную. Во мраке щелкают крохотные, почти невидимые челюсти. Вьются черви, проникая вглубь мешков, прокапывают коридоры в белой пшеничной муке, в темной гречневой крупе. Звенят прозрачные крылышки мучной моли, невидимых, неведомых грабителей-паразитов, злоумышляющих против ее достояния. Она ворочалась с боку на бок, вставала, зажигала свечку, вытаскивала мешки, развязывала их, лихорадочно пересыпала. До изнеможения. Снова ложилась, но в комнате продолжался шелест, шорох, шепот, которого не уловило бы ничье ухо, но которые она слышала ясно. Шла разрушительная работа, и от этого не было никакого спасения, кроме одного, которое было недостижимо.
А там, на новой квартире, уже кончали красить стены. Девушки вымыли полы и окна. Веселое весеннее солнце светлыми дрожащими полосами играло на стенах, как волнующаяся вода. Коричневая каемка вверху, наивный рисунок птички на ветке с четырьмя симметричными листочками напоминали о чем-то милом, щебечущем. Наконец, слесарь вставил в двери замок, сменил дверцу у кухонной плиты, и все было готово.
Фекла Андреевна спокойно приняла это к сведению. Она ни с кем не поделилась новостью. Когда Людмила спросила ее, что с ремонтом, старуха пожала плечами:
— Ремонт… Что вы не знаете, как теперь работают? Ваша квартира тоже ведь не готова, а ведь ваш муж инженер, не то что я, никому не нужная старуха… Кто станет ради меня торопиться…
— У нас другое дело, там капитальный ремонт, а внизу только красили.
— Красили, красили… Кто его знает, когда они кончат.
Она ускорила шаги, чтобы избежать других вопросов. Она и себе не хотела признаться в самоочевидном факте, что квартира готова и что туда можно немедленно переселиться. У дворничихи,
И с того дня уже не могла удержаться. С отчаянием, почти со слезами она видела, как в конце концов мала бутылка. Едва вино разогрело, едва принесло ощущение силы, как в бутылке уже показалось дно. А бутылка приносила не только тепло. Она давала голубую дымку, сквозь которую не слышно было шуршания червей в мешках муки, капания воды в углу за шкафом. Она давала сон — глубокий. Словно таясь от самой себя, дрожащими руками вытаскивала она пробку. Глотая слюну, слушала булькание переливающейся в кружку жидкости. Пила, прищурившись. Старательно прятала бутылку в углу шкафа, за платьем. Но ее так и подмывало — снова взять, выпить. Пока бутылка не оказывалась пустой. Потом день-два она боролась с собой и открывала новую. Соблазн был сильнее скупости, и сопротивление все слабело. Теперь ей часто случалось спускаться по лестнице неуверенной, колеблющейся походкой, держась за перила, и дворничиха, выглядывая из-за двери каморки под лестницей, злорадно сообщала своей квартирантке, уборщице Дусе:
— Старуха снова напилась. Гляди, гляди!..
— А мне какое дело… На мои пьет, что ли?.. Пусть себе пьет.
— На твои! — презрительно пожимала плечами дворничиха. — Много бы она выпила на твои…
С отъездом Степана кончились даровые угощения на квартире милиционера, и дворничиху удручала нечуткость жильцов, не желавших догадаться, что и она бы не отказалась от рюмочки.
— Вот, говорят, равноправие… Где ты его видела, равноправие-то? Кабы мужик был дворником, нешто мало у него было бы случаев? А мне скажет когда кто: «Лариса Семеновна, может, выпьете стаканчик?» Нет… Чуть что — к Ларисе Семеновне, а чтоб угостить — не тут-то было… А был бы мужик, — небось не раз и не два выпил бы за неделю-то… Вот те и равноправие.
Дуся вздыхала и почесывала в растрепанной голове. Сама она не пила и не понимала, какой в этом вкус.
— А я мороженым так бы и объедалась. А водки не люблю. Горькая она, и голова сразу болит.
— Мороженое… Да что я, ребенок, что ли, мороженое есть… А водка — тут не во вкусе дело, вкус — чепуха. А вот греет, и настроение от нее хорошее, любое горе запьешь.
— Эх…
— А ты не чухайся, не чешись, как корова об угол, — на работу опоздаешь.
— Не опоздаю.
— Ну, ну, уж ты лучше ступай, — ворчала дворничиха. — Видишь, старуха уже понеслась, а ты еще в постели валяешься.
— Старая, ей и не спится.
— С раннего утра успела набраться… И что только нынче творится на свете, — вздыхала вдруг дворничиха, забывая в порыве внезапного благонравия о только что пропетой хвале водке.
А старуха пила. Это заметили уже все жильцы, заметила и Людмила, которая вначале склонна была приписать странный вид Феклы Андреевны болезни. Но красные прожилки на лице и носу и резкий запах алкоголя рассеяли все сомнения.
Управдомша, Евгения Трофимовна, недавно сменившая своего, сбежавшего от четвертой жены, предшественника, нервничала: