КОГИз. Записки на полях эпохи
Шрифт:
– Что-то я не помню такого.
– Так что же, мне Бориса Израилевича в свидетели призывать, что ли?
– Веселый вы гость, Геннадий Иванович! А что за книжки-то вы хотели у меня взять?
– Да мне книжки-то, может, и не нужны, а вот на память о нашем знакомстве и обмене хотелось бы что-нибудь оставить. Давайте – я заберу у вас Мережковского вольфовского?
– Так это же очень дорого! Вы сколько хотите за свое чудо?
– А – нисколько! Я не думал ее продавать. Это вы ее хотите! Так вот: если что, то я готов.
Козаков как-то тихо задумался на минуту и вдруг согласился:
– Ну ладно, Геннадий Иванович, вот вам пятьдесят рублей и забирайте Мережковского семнадцатитомник,
4
С этого момента я себя зауважал, стал считать более значительным, что ли. Да и Борис Израилевич, к которому я продолжал ездить раз, а то и два раза в месяц, стал ко мне более приветлив. По крайней мере, чашку чаю он мне предлагал почти всегда, а я не отказывался.
Только однажды все же случилось в наших прекрасных взаимоотношениях досадное недоразумение, бес меня попутал.
Совершенно случайным образом оказалась у меня в руках довольно большая книжная редкость: «Риторика» Ломоносова 1748 года. Привезли мне ее в подарок из Германии, подарили как-то неуклюже – сунули в карман, да и вспоминать человека, подарившего ее, было неприятно, даже как-то болезненно. А поэтому, недолго думая, во время своего очередного вояжа в Москву я вынул эту книгу вместе с остальными и положил на стол перед Борисом Израилевичем. Он внимательно осмотрел мой «предмет», пересчитал все странички и предложил мне какую-то очень приличную сумму, вроде – двести рублей.
То, что произошло через месяц, мне грустно вспоминать до сих пор. Борис Израилевич встречал меня, приближающегося к его подсобке через весь торговый зал, не улыбаясь и очень задумчиво, и поздоровался не приветливо, а скорее ехидно. До меня все это не сразу дошло, может быть, даже и не заметил бы, если бы не вопрос старого товароведа:
– А ты ведь знал, что «Риторика» эта не 48-го, а 1776 года? – спросил он меня. Мне кажется, он со всеми был на «вы», но изредка плавно и незаметно переходил на «ты», и это не по-деревенски, а как-то по-домашнему, нежно, по-еврейски.
– Знал! – ответил я и не понял – зачем соврал. Точнее, я даже не понял, о чем спросил меня Борис Израилевич. До меня не очень дошел его вопрос – я был с дороги, запыхавшийся, с тяжеленным чемоданом в руках, но было уже поздно. Настолько доверительно и утвердительно был задан этот вопрос, что я просто невольно согласился.
– Надо было сказать.
– Что сказать?
– Сказать, что филиграни на бумаге «Риторики» поздние.
– Что значит поздние?
– Ну, водяные знаки-то на бумаге – «1776». Это значит «Риторика» – не прижизненная!
– Ну как же – не прижизненная, а титульный лист? Он что – фальшивый? Или вклеен из другой книжки?
– Нет! Ты, значит, ничего не понял. Проходи сюда, ко мне – я тебе чаю горячего налью.
Я действительно в тот момент не понимал – о чем идет речь, только чувствовал, что сделал что-то очень плохое и что старый товаровед мне не верит. Я его вроде как обидел. И хотя обида уже прошла, все равно – в чем-то обманул.
Я приткнулся с чашкой чая на уголок стола, заваленного принятыми за день книгами, в тесной товароведческой кабинке и приготовился слушать.
– Ломоносов был не только действительно великим ученым, единственным русским, с которым считались в Европе, но и человеком, которому прощалось многое: скандалы, драки, пьяные дебоши. Он был личностью и загадочной, и легендарной, и анекдотичной. Он не имел преград при исполнении своих желаний ни жизненных, ни научных, и поэтому успевал доводить до конца очень многие свои проекты. Мы ему обязаны русским стеклом,
Ломоносов был очень популярен и востребован как автор. «Грамматика» только при жизни издавалась четырнадцать раз. А ведь никакого авторского права или гонораров не было. Было лишь сверху распоряжение – печатать! А после: благодарность в виде деревеньки или десяти рублей – уж как получится, или наоборот – батогов надают, то есть палками по спине. А с «Риторикой» загадка получилась: кто-то в университетской типографии на ней деньги зарабатывал. Я не думаю, что сам автор, хотя – кто знает! Я давно когда-то слышал, что с этих гранок, то есть с набора 1748 года, книжку допечатывали несколько раз, но не думал, что после смерти автора.
5
С Борисом Израилевичем мы долго дружили. Он ко мне в Горький приезжал. Вместе с заместителем министра Треггером. Уговаривали меня в Москву перебираться работать. Я отказался.
А Козакову я позвонил, когда этот рассказ уже написал. Он меня не узнал конечно: ведь ему уже верняком девяносто! Но книжку ту, про Платова, вспомнил. Говорит, что передал ее в Салтыковку. Врет, наверное! Говорит: мол, не у вас я ее купил, а совсем у другого человека, а вас я не помню и не знаю.
VI. Обремененный благодарностью
1
С Ермаком меня познакомил Саша Канц, который в семидесятые не писал монографий о книжной графике Эль Лисицкого и не классифицировал орнаменты еврейских надгробий, о чем ему мечталось, а занимался народными промыслами и «хохломой». Регулярно, раз в месяц, Саша приезжал к нам в город в командировку для участия в художественном совете фабрики «Городецкая роспись». Обычно он предварительно звонил и вежливо справлялся: что из продуктов надо привезти? Мы с супругой так же вежливо сообщали ему, чтобы он не беспокоился и не утруждал себя. Тем не менее каждый раз, прибыв с утреннего поезда к нам домой, он сразу проносил на кухню большую картонную коробку со словами: «Это – не для тебя, а для семьи и детей». В коробке, как правило, оказывалось много такого, что невозможно было увидеть в наших мрачных, суровых и полупустых продовольственных магазинах: сыры, окорока, паштеты, копченая рыба, греча, конфеты, какие-то деликатесы в коробочках – все это супругой выкладывалось сначала на стол, а уже потом рассортировывалось в холодильник и на нужные полочки.