КОГИз. Записки на полях эпохи
Шрифт:
На входе, на верхней ступеньке винтовой лестницы стоял, сняв шапку, симпатичный широколицый русоволосый господин.
Шуба его, а точнее, драповое пальто с шалевым воротником из выдры и подбитое, как мне показалось, куницами, было распахнуто. От господина прямо-таки тянуло задором и радостью.
– Илья Сергеевич, проходите, гостем дорогим будете. Сейчас я освобожусь, и мы с вами поболтаем. А пока вот, посмотри, на мольберте стоит: Федор Стратилат в житиях, семнадцатый век, сохранность – четыре с плюсом, видны реставрация и поновления прошлого века. Геннадий, – обратился Лука уже ко мне, – давай я тебя познакомлю со своим другом, великим русским художником и хранителем чистоты и духовности православной,
Мы пожали друг другу руки. Я понял – пора уходить. Но тут художник, который довольно холодно отнесся к знакомству, вдруг как-то загадочно на меня посмотрел и спросил:
– А вы случаем Володю Холуева и Дмитрия Арсенина не знаете?
– Знаю, конечно, и хорошо. А у Дмитрия Дмитриевича я, бывает, ночую, когда его Лида уезжает навестить дочку. Он после инфаркта боится ночевать один, и я остаюсь с ним. Мы большие друзья.
Глазунов как-то интересно хмыкнул и на мгновение задумался:
– Я ведь с ними вместе в Питере, в репинской академии, учился. Славное время было. А потом мы вместе на Светлояр на ваш ездили. Я тогда работал над Мельниковым-Печерским. Передай им обоим большой привет от меня.
Мне не понятно, как это получилось, но на улице, на выходе из салона, меня уже встречали Леня Блистер и Сашка Соловей.
– Ну что – продал? – в один голос спросили они меня.
– Продал! – ответил я.
– Жалко, – сказал Соловей. – Я бы пятнашку дал.
– Да чего там жалко – подарок! – сказал Леня Блистер. – Ну захотелось человеку сделать подарок и – сделал! Подарить Библию – это же хорошо.
VII. Афиша
1
В конце этого текста, который даже не назовешь рассказом – настолько он бессодержателен и мал, я вспомнил ситуацию, которая когда-то меня зацепила и с которой мне и хочется начать.
В мои первые студенческие семестры я, недовольный выбором своей будущей специальности, практически не появлялся на лекциях в аудиториях, а буквально метался по богемным тусовкам Москвы и Питера, часто ночуя в плохоньких бедных мастерских пока что безвестных миру художников.
Лев Нусберг, младофутурист и проповедник кинетизма как искусства будущего, руководитель группы «Движение» и любимчик ЦК комсомола, у которого он регулярно умудрялся выбивать деньги на свои сомнительные проекты, был одновременно другом и советчиком многих будущих диссидентов и невозвращенцев. По непонятной причине я его чем-то тоже интересовал – он любил со мною обсуждать идеи саморазрушающихся конструкций и пытался привлечь к работе в группе, отчетливо различая в моем характере черты средневековых луддитов. Я с удовольствием проводил время с этими зацикленными на своих идеях ребятами, но каждый раз, когда вечером вставал вопрос о моей ночевке, нам его приходилось решать заново. Как-то даже обсуждалась возможность моего фиктивного брака с какой-то страшненькой молоденькой москвичкой ради прописки, чему, слава Богу, не дано было сбыться.
Однажды уже поздно вечером я позвонил Нусбергу с телефона-автомата, благо я тогда умел пользоваться ими бесплатно, хитро управляя рычагом, и попросился на ночлег. Однако Лев был явно чем-то озабочен и велел не подниматься к нему, а ждать на улице. Через несколько минут мы встретились в каком-то грязном темном
И повел меня Нусберг ночевать в какую-то комнатушку к своему другу и соратнику, а теперь-то уже великому русскому художнику-концептуалисту Франциско Инфанте. Его я шапочно знал по разного рода вечерним квартирникам, на которых мы довольно агрессивно обсуждали возможности цветомузыки: музыкальные светящиеся фонтаны в Сочи Яшка Карасик уже спроектировал. Мы, на примере «Петербурга» Андрея Белого, рассматривали возможность сенсорным путем раскрашивать читаемые тексты. Представляете: ведешь по странице пальцем, и, в зависимости от настроения и содержания текста, она переливается разными тонами, от спокойных бирюзово-зеленых до активно-возбужденных алых и синих. А то разольется всполохами северного сияния или рассыплется звездами августовского неба. Хотя, помнится – мне даже как-то раз приходилось обмывать обложку книжки Артура Кларка, украшенную композицией Франциско.
Комнатка была маленькая, несуразная, и запоминалась она только замечательной жесткой лежанкой, на которой мы все трое устроились спать после того, как, сидя на полу, выпили по паре чашек дрянного грузинского чая. Лежанка замечательной оказалась утром, когда Франциско ее поднял и прицепил крючками к стене. Комнатка сразу стала просторной, и ее осветил метрового диаметра круг, начертанный на тыльной стороне нашего ночного лежбища, в центре которого было написано емкое короткое слово – ИДЕЯ! «Это заряжает меня на целый день!» – объяснил Инфанте.
Мы снова пили дрянной грузинский чай, в котором плавали сучки, и трепались, планируя новый день. И тут еще один сомнительный предмет искусства привлек мое внимание: им оказался яркий пошлый плакат с убийственным текстом: «Кукуруза – это сало, ветчина и колбаса!»
– Это что такое? – спросил я у друзей.
– Это – артефакт! – ответил Франциско.
– Что значит – артефакт?
– Это значит: факт существования произведения искусства. Мало того – по своим пропагандно-воспитательным целям такой плакат сравним с Мавзолеем Ленина и песней «Вставай, страна огромная». Лаконизм в изобразительных средствах, конкретность текста – да здесь все убивает наповал. Мечтаю раздобыть еще парочку плакатов, равносильных этому по силе художественного воздействия на миллионы людей и, возможно, в какой-то степени сформировавших наш советский образ мысли. Это что-нибудь мооровское вроде «Все на борьбу с Юденичем!» или «Ты записался добровольцем?» и «Родина-мать зовет!» Ираклия Тоидзе.
– А с какой же это стороны ты относишь эти агитки, растиражированные миллионами, к произведению искусства?
– Да с любой! Ты просто никогда не задумывался: что такое жизнь плаката или цирковой афиши? Их не хранят в библиотеках и архивах, их не дарят с автографами своим друзьям авторы. Они прямо из типографии отправляются на свою короткую жизнь: на забор, на тумбу, на стенку сарая. Уже через неделю, максимум через месяц на белом свете не остается в живых ни одной! Их смоет дождь или заклеят новыми. Не хочется ничего опошлять, но некоторые из них по физической редкости можно сравнить с саврасовскими «Грачами», если учесть, что тот их копировал более пятидесяти раз.