КОГИз. Записки на полях эпохи
Шрифт:
В послереволюционные 20-е годы по распоряжению молодого советского правительства в губернские города свозилось из уцелевших помещичьих усадеб все что-либо, на первый взгляд, стоящее. Книги относились к буржуйским затеям, и их везли возами, целыми библиотеками – пускай начальство само разбирается. Разбирать груды скопившихся книг поручили состоявшему на службе у большевиков (жить-то надо, отказ от сотрудничества с новой властью мог обернуться расстрелом) Андрею Павловичу Мельникову, сыну великого писателя-нижегородца.
Андрей Павлович владел многими языками: французским, немецким, греческим, древнееврейским; знал латынь и санскрит.
В 1973 году Пильнику исполнилось 70 лет. В те дни у себя дома он показал мне удивительное письмо-поздравление, пришедшее ему из Москвы от пожилой дамы. Я не могу его воспроизвести дословно, но пусть простят мне мои читатели, попробую воспроизвести его с точностью до смысла.
«Уважаемый товарищ Борис Пильняк! Я очень рада, что Вы живы, что Вас не расстреляли в 1937 году, как написано в “Литературной энциклопедии”. Вы любимый писатель моей молодости. Надеюсь, что будет к юбилею переиздано Ваше собрание сочинений в 7-ми томах. Буду очень рада. Посылаю Вам журнал “Новый мир” № 5 за 1926 год [1] с “Повестью непогашенной луны”. Вряд ли у Вас сохранился этот журнал после репрессий. Буду рада, если этот роман войдет в новое собрание сочинений…» и т. д.
1
Тираж журнала с «Повестью непогашенной луны» Б. Пильняка был изъят и уничтожен. Сохранилось ограниченное число экземпляров, разошедшихся по частным подписчикам только в Москве. Весь тираж этого номера был перепечатан и разослан по стране с другим романом другого автора.
Я спросил Бориса Ефремовича, был ли он знаком с Борисом Пильняком, который когда-то учился и жил в Нижнем, любил наш город, описывал его в своих романах, с этим великим стилистом, которого можно равнять с Алексеем Ремизовым или Андреем Платоновым. Борис Ефремович ответил без всякой иронии, и если не с ненавистью, то очень жестко: «Ненавижу его! Меня дважды выселяли из московских гостиниц, в которых накануне пьянствовал и дебоширил Пильняк. А один раз утром какие-то девицы привели в номер милицию и указали, что я тот писатель, который оскорблял их вечером. Пильняк мне жизнь почти что поломал».
Однажды на университетском диспуте на тему о подлости и совести, который организовал и проводил Пильник, я в запальчивости спросил:
– А что, Борис Ефремович, вы не совершали в жизни проступка, за который вас мучила бы совесть до сих пор?
– Нет, – спокойно ответил он.
Прошло около часа, диспут подходил к концу, и вдруг наш учитель обратился ко мне в зал:
– И наверное, я все же немного слукавил: мучит меня совесть. Воспитал я двух негодников, – он назвал фамилии, мы этих людей знали, – учил любить литературу, хорошие стихи, а они полюбили книги. Сначала у меня всех символистов из дома украли, а теперь из Ленинской библиотеки футуристов крадут. Они стали книжниками. Для меня это слово ругательное.
X. Глухари
Нас встретила толстая Клава – жена лесника, женщина добрая, заботливая, хлопотливая, но не очень гостеприимная, как это часто бывает при запойных мужьях. Поздоровавшись с хозяйкой, мы сняли на высоком крыльце сапоги, скинули рюкзаки, ружья и вслед за ней без приглашения вошли в дом. Клава, не обращая на нас внимания, принялась возиться по хозяйству, мы же, присев на низенькой лавочке возле теплой русской печи, закурили.
– Где Яков-то? – спросил я.
– Знамо где, где ж ему, окаянному, еще быть, как не на печи.
– Что, опять?..
– Ох, и не говори, жить не хочется, – женщина скомкала тряпку, бросила ее и тяжело села за стол. – Башку бы ему оторвать. Уж неделю как лопает. Встал затемно, ходил, ходил, я подумала, что собирается в лес, а он ее нашел: от своего вора не утаишь. Вышел с избы, а вернулся уже пьянущий. Ну, я прямо на его глазах и опрокинула флягу в подпол.
– Много было?
– Литров двадцать. Холера, напился – и опять на печь. Хозяйство заброшено, ложек недоделанных полная баня, тыщи три. Заказчик из Семенова на днях приезжал.
Завозился Яков. Я поднялся, глянул на печь и увидел заспанное, страшное, худое лицо.
– Здорово! Пойдем в лес!
– Нет. Я того… – хозяин спустился к нам. – Дуреха-то самогон в подпол вылила, лучше бы соседям отдала, все добро.
– Хоть бы ты околел с этого добра, – огрызнулась Клава.
– Ну ладно…
– Ладит, да не дудит.
– А завтра пойдем? – вмешался я, чтобы сменить тему, понимая, что бессмысленно спрашивать.
Мы с Володей, моим приятелем по НИИ, приехали всего на три дня, за это время лесник в себя не придет. Обещанная охота на глухарей срывалась.
Пошарив в карманах, Яков достал сигарету, размял ее и закурил.
– Завтра пойдем, – затушил сигарету и полез на печь, в самую глубь.
Мы сходили за рюкзаками, вынули хлеб, консервы, конфеты. Володя достал загадочный сверток и положил его на комод – подарок хозяйке. Клава принесла кипящий самовар, выставила на стол мед, моченую бруснику, грибы, картошку и сковороду с мясом. Сели втроем перекусить.
– Домашнее мясо-то? – спросил я, подцепив один из больших черных кусков.
– Да нет. Глухарь.
– Значит, Яков был на охоте?
– Это с весны, в бочке насолил.
Мясо было вкусное, соленое в меру.
– Сам, когда пьет, ест?
– Нет. За неделю только раз крынку молока выдул.
Володя ел молча, а мы с Клавой разговаривали, она рассказывала о детях, выросших и покинувших дом, о людях, знакомых мне по прошлым приездам. Так просидели до позднего вечера. Хозяйка расстелила для меня и Володи на полу две большие перины. Устраиваясь на ночь, мы попросили, чтобы Клава разбудила нас до рассвета, и она с улыбкой в голосе тихо сказала: