Кого я смею любить
Шрифт:
Сначала — зал уголовного суда. Председатель допрашивает обвиняемую — симпатичную карманницу, которая здесь уже не в первый раз. Морис, считающий гражданское судопроизводство более прибыльным делом, назначен официальным защитником. Он зевает, чистит одним ногтем другой, кивает подбородком, приветствуя коллег. Впервые я вижу его в мантии, священнодействующим — правда, без особого величия — на своей скамье. Манишка придает свежесть его лицу, а брюки, топорщащиеся под мантией, делают ее не более похожей на тогу, чем его профиль — на римский.
Но вот он поднимается, спокойно, не жестикулируя руками, погруженными в широкие, как у
Это опять новый человек, против которого я ничего не имею.
Вот теперь голубая комната. Я вернулась из Нанта и ушла вперед Мориса, который ставит машину в гараж и, чтобы защитить ее от мороза, укрывает капот одеялами. Нат едва оборачивается, продолжая прикидывать, что получится, если червовая дама окажется в последнем ряду пасьянса, разложенного на пледе. Берта требует от меня обещанных конфет. Мама, для которой сегодня скорее удачный день, откладывает один из тех ужасных дешевых романов, столь ею любимых, и засыпает меня пустяковыми вопросами. Что мы ели на обед? Довольна ли я работой? Сколько в день бывает посетителей? Заметила ли я восхитительную копенгагенскую вазочку, которую Морис совершенно зря держит на столике среди журналов, а ее бы надо…
Нат застывает с червовой дамой в руке. Я тоже слышала о копенгагенской вазочке, исчезнувшей из Залуки добрых два года назад. Мама быстро меняет тему, но не встревоженное выражение лица.
— У вас и клиентки бывают?
Чего же она боится? Не проходит вечера, чтобы она не расспрашивала меня взглядом, как верного шпиона. Иногда я краснею за нее при мысли о том, что мы питаем к нашим близким такое же доверие, какого заслуживаем сами; иногда, напротив, я печально наблюдаю за ней и думаю, что для мужчины не было бы большой вины в том, чтобы ей изменить, и моя жалость делится между ними, к ней примешиваются противоречивые чувства, в которых я не нахожу ни столь долго лелеемой надежды на угасание их любви, ни сожаления о том, что она ослабла, а напротив: удовлетворение от знания того, что они связаны — и плохо связаны — друг с другом, сочетающееся с непреодолимым отвращением при мысли о том, что мою мать может заменить другая женщина.
Впрочем, это беспочвенное опасение. Кому же и знать, как не мне? У меня зоркий глаз, и я постоянно нахожусь рядом с Морисом, который по-прежнему так же предупредителен с мамой, часами торчит у ее изголовья, засыпает ее знаками внимания, букетами, словами.
В день ее рождения он даже преподал нам урок. Ни Нат (представьте себе!), ни я (увлекшаяся своими опытами и от этого еще более виноватая) не напомнили ей об этой дате. Однако рано поутру Морис очутился в ее комнате одновременно с нами; произнес красивую фразу и развернул первый сверток, говоря:
— Это чтобы развлечь нашу больную.
На ночном столике появился миниатюрный белый лакированный радиоприемник. А Морис уже перерезал бечевку на втором свертке, гораздо меньшего размера, в котором была коробочка, в которой был футлярчик, в котором была… Он что, с ума сошел?
— Это на тот день, когда она поправится.
И мама взяла пудреницу с такой верой, что у нас всех, и у Натали в том числе, увлажнились глаза.
Редкий аккорд в нашей какофонии. Но едва Натали услышала, как Берта, подражая своей предательнице сестре, спроста сказала: «А вот и Морис», — она высоко вскинула подбородок и прикрикнула:
— Ты что, свиней с ним вместе пасла? Называй его «месье»!
И Берта называла его «месье» до тех пор, пока этого не заметила мама и не возразила:
— Почему бы тебе не называть его папой?
И Берта называла его папой до тех пор, пока не вмешалась я:
— Ты что, не можешь называть его Морисом, как я?
И Берта называла его Морисом до тех пор, пока…
Впрочем, этот столь деликатный супруг (когда я говорю столь, я имею в виду слишком) тоже мог попасть впросак. Я уже раз видела в Нанте, как он запнулся, не будучи в состоянии назвать мое имя и звание своему коллеге мэтру Шагорну, который, пожав ему руку, склонился в мою сторону:
— Я полагаю, мадам Мелизе?
В Залуке я застала его у изголовья моей матери, усыпленной, или, вернее, оглушенной лошадиной дозой успокоительного, которое пришлось дать ей выпить, чтобы умерить сильный приступ невралгии одновременно с новым наступлением болезни. Он сидел неподвижно, упершись локтями в колени, и лицо его было искажено выражением такого отвращения и ужасного ожидания, что я рванулась вперед, взбудораженная, пылающая, возмущенная при мысли о том, что могла этого желать.
— Тсс! — прошептал он, приложив палец к губам.
Так я ошиблась? Черты его лица выражали теперь лишь печаль и усталость, и тщетно я искала в них хоть тень, хоть след той ужасной надежды, возможно бывшей плодом моего воображения.
Но что это за взгляд, куда не просачивается и половины наших опасений? В моем уже не было доверия, я воображала, будто целый мир сплотился против меня. Почему всех так беспокоит то та, то эта Изабель? Однажды, по окончании службы, меня ухватил за рукав кюре:
— Тебя не слишком часто видно, девочка моя.
На следующий день ко мне обернулся доктор Магорен, после того как мы поделились с ним своими опасениями о возможных почечных и сердечных осложнениях у мамы:
— Что это ты какая-то не такая?.. Боже мой! Да она пудрится… и красится!
Велико преступление — слегка припудриваться и пользоваться лосьоном, а вовсе не краской, который делает не таким ярким цвет ваших волос! Нат уже раздула из этого целое дело, и по крайней мере десять человек в поселке и в Нанте сочли — или еще сочтут — себя обязанными улыбаться как-то по-особенному.
Среди прочих — мэтр Тенор. Только случай не давал мне встретиться с ним в коридорах Дворца правосудия. Но в конце концов я наткнулась на него в приемной.
— Я тебя и не узнал, — воскликнул он. — Так это правда, что ты работаешь с Морисом? Залука, стало быть, надоела?
Залука! Она тоже горячилась, словно протестуя всеми своими деревьями, гнущимися под порывами ветра, и я будто ее голос слышала, когда Нат, будучи не в духе, кричала: «По стопам матери пошла! Город тебе голову кружит!» — или когда она была в духе и ее голос журчал тонкой струйкой: «А ты ведь дорожила этим домом, Иза».