Кола Брюньон
Шрифт:
Разве мыслимо было стерпеть, чтобы другие на моих глазах забавлялись, увеселялись и вкушали заодно свежие новости и свежее вино? Я бы лопнул с досады.
Итак, я вышел тоже, завидев старого мызника, хорошего моего знакомого, отца Гратпена из Майи-ЛеШато. Мы с ним сели пить. Это был веселый толстяк, круглый, красный и коренастый, лоснившийся на солнце от пота и здоровья. Он хорохорился еще пуще моего, знать не хотел никакой заразы и заявлял, что все это лекарские выдумки. По его словам, если иные горемыки и умирают, так не от болезни, а от страха.
Он мне говорил:
— Даю вам даром мой рецепт:
ХодиМы посидели часок, меля языком. У него была привычка похлопывать вас по руке или теребить вам бедро или локоть, разговаривая. Тогда я об этом не думал. Зато подумал на следующий день.
На следующий день первое, что мне сказал мой подмастерье, было:
— А вы знаете, хозяин, отец Гратпен помер…
Да-с, я важничать не стал, я так и похолодел. Я сказал себе:
— Мой бедный друг, можешь смазывать сапоги; песенка твоя спета, во всяком случае, ждать недолго…
Я иду к верстаку, начинаю что-то ковырять, чтобы рассеяться; но вы сами понимаете, что голова у меня была занята совсем не тем. Я думал:
«Глупое животное! Будешь другой раз финтить!»
Но у нас в Бургундии не принято ломать голову над тем, что надо было сделать третьего дня. Мы в сегодняшнем дне. В нем и останемся, черт возьми! Приходится защищаться. Враг меня еще не одолел. Я подумал было обратиться за советом в лавочку святого Кузьмы (то есть к лекарям). Но остерегся и не стал. У меня, невзирая на волнение, сохранилось достаточно бургундского здравомыслия, чтобы сказать себе:
— Сын мой, врачи знают не больше нашего. Они заберут твои денежки, а затем попросту отправят тебя в чумной загон, где ты не преминешь и совсем зачуметь. Боже тебя избави им сознаться! Ведь не сошел же ты с ума?
Если требуется всего лишь помереть, так это мы и без них сумеем. И, ей же богу, как говорится, «назло врачам мы будем жить до кончины».
Но, как я себя ни утешал и как ни бодрился, я чувствовал, что в желудке у меня неладно. Я щупал себя то тут, то там, то… Ай! на этот раз — это она… И что хуже всего, так это то, что за обедом, перед миской с жирными красными бобами, сваренными в вине с ломтиками солонины (даже сейчас, вспоминая об этом, я плачу от сожаления), у меня не хватило сил разинуть челюсти. Я думал с тоскою в сердце:
«Дело ясно, я погиб. Аппетит умер. Это начало конца…»
Ну что ж, приведем по крайней мере в порядок наши дела. Если я умру здесь, эти разбойники-старшины сожгут мой дом, потому что, дескать (вот вздор!), другие от него заразятся. Совершенно новехонький дом! До чего же люди злы или глупы! Уж лучше я на гноище подохну. Мы их проведем! Не будем терять времени…
Я встаю, надеваю самое старое мое платье, беру несколько хороших книг, добрые изречения, галльские скоромные повестушки, римские апофтегмы, «Золотые слова Катона», «Вечеринки» Буше и «Нового Плутарха» Жиля Коррозе; сую их в сумку вместе со свечкой и с краюхой хлеба; отпускаю подмастерьев, запираю дом и храбро отправляюсь на свой кута <Виноградник и сад на склоне холма. — Р.Р.>, за городом, пройдя последний дом, на Бомонской дороге. Жилье невелико. Лачуга. Сарайчик, куда складывают орудия, в нем старый сенник и дырявый стул. Если все это и сожгут, беда невелика.
Едва я туда добрался, как защелкал клювом, словно ворон. Меня жгла лихорадка, в боку кололо, а
— О господи, — стонал я, — за что ты наказываешь безобидного человека, который ничего тебе не сделал?.. Ой, голова! Ой, левый пах! Тяжело помирать в цветущих годах! И на что моя душа тебе нужна?.. Ой-ой, спина!.. Разумеется, я буду очень рад — то есть польщен — к тебе явиться; но так как мы все равно когда-нибудь увидимся, рано или поздно, то к чему такая гонка?.. Ай-аи, селезенка!.. Я не тороплюсь… Господи, я не более, чем жалкий червяк. Раз уж нельзя иначе, да будет воля твоя! Ты видишь, я смирен и кроток, я покорен… Подлец! Да уберешься ли ты, наконец? Что это за скотина грызет мне бок?
Наоравшись вдоволь, я страдал все так же, но исчерпал свою душевную силу. Я сказал себе:
— Ты зря теряешь время. У него или нет ушей, или все равно, как если бы не было. Ежели правда, как говорят, что ты его подобие, то он поступит по-своему, и ты надсаживаешься напрасно. Побереги дыхание. Тебе его хватит, быть может, на какой-нибудь час-другой, а ты, дурак, расточаешь его на ветер! Используем то, что у нас осталось, этот добрый старый остов, с которым придется расстаться (увы, приятель, не по моей это воле!). Умираешь однажды. По крайней мере удовлетворим наше любопытство.
Посмотрим, как это вылезают из собственной шкуры. Когда я был мальчишкой, никто не умел лучше меня выделывать из ивовых прутьев красивые дудочки. Я стукал черенком ножа по коре, пока она не отставала. По-моему, тот, кто на меня сейчас глядит сверху, совершенно так же забавляется и с моей корой. Ну-ка, слезет она?.. Ай, и здорово же стукнул… Прилично ли человеку таких лет развлекаться детскими пустяками?.. Так, Брюньон, не сдавайся, и, пока кора еще держится, давай наблюдать и примечать, что такое под ней творится. Осмотрим этот ящик, процедим наши мысли, исследуем, пережуем и переварим соки, которые бродят у меня в поджелудочной железе, волнуются там и спорят, как немцы, просмакуем эти рези, испытаем и прощупаем наши кишки и почки… <Здесь мы позволим себе опустить несколько строк. Рассказчик не замалчивает ни единой подробности относительно состояния своего часового механизма; и интерес, который он к ним выказывает, побуждает его распространяться о материях, не слишком хорошо пахнущих. Добавим, что его физиологические познания, каковыми он, видимо, гордится, оставляют желать лучшего. — Р.Р.>.
…Итак, я созерцаю сам себя. По временам я прерываю мои исследования, чтобы поорать. Ночь тянется. Я зажигаю свечу, втыкаю ее в горлышко старой бутылки (она пахла черносмородинной наливкой, но наливки уже не было: образ того, чем я готовился стать еще до утра! Тело исчезло, осталась одна душа). Скрючившись на сеннике, я силился читать. Героические апофтегмы римлян не имели никакого успеха. К черту этих краснобаев! «Не всякому суждено побывать в Риме». Я ненавижу дурацкую спесь. Я хочу иметь право жаловаться всласть, когда у меня рези… Да, но если они унимаются, я хочу смеяться, буде могу. Я и смеялся… Вы мне не верите?