Кола Брюньон
Шрифт:
— Куда же девались разбойники? Как вдруг слышу крик:
— Пожар! Ясное дело: они грабили не здесь.
На улице запыхавшийся человек сообщил нам, что вся шайка громит склады Пьера Пуллара в Вифлееме, возле ворот башни Лурдо, бьет, жжет, пьет вовсю. Я сказал приятелям:
— Ежели им для пляски нужны музыканты, мы к их услугам!
Мы побежали на Мирандолу. С террасы открывался вид на весь нижний город, откуда доносился во тьме грохот шабаша. На башне святого Мартына прерывисто гудел набат.
— Товарищи, — сказал я, — придется нам спуститься в самое
Хочешь, С осу а?
— Нет, нет, нет, нет, — отвечал он, отступая на три шага назад. — Я не хочу. Довольно и того, что я здесь разгуливаю в полночь со старым мушкетом. Что велено будет, что надо будет, я сделаю, — но только не командовать. Избави боже! Я никогда ничего не умел решать…
Я спросил:
— Так кто же хочет? Но никто не шевельнулся. Я этих голубчиков знаю!
Говорить, ходить, это еще куда ни шло. Но когда требуется принять решение, никого нет. Вечная привычка хитрить с жизнью, по-обывательски, мямлить и щупать раз пятьдесят сукно, которое хочешь купить, торговаться и тянуть до тех пор, пока не упустишь или случай, или сукно. Случай представился, я протягиваю руку:
— Если никто не хочет, тогда я.
Они сказали:
— Идет!
— Но только чур: повиноваться мне беспрекословно всю эту ночь! Иначе мы погибли. До утра я один глава. Судить меня будете завтра. Согласны?
Все сказали:
— Согласны.
Мы спустились с холма. Я шел впереди. Слева от меня шагал Ганньо. По правую руку я поместил Барде, городского бирюча и барабанщика. Уже при входе в предместье, на Заставной площади, мы встретили весьма веселую толпу, которая добродушно направлялась целыми семьями, малюток за руку держа, прямо к месту грабежа. Совсем как в праздник. Иные хозяйки захватили с собой корзинки, словно в базарный день. Люди останавливались, глядя на наш отряд; перед нами учтиво расступались; они не понимали, в чем дело, и, следуя за нами, невольно шагали в ногу. Один из них, цирюльник Перрюш, шедший с бумажным фонарем, под самый нос мне его поднес, узнал меня и сказал:
— А, Брюньон, приятель! Так ты вернулся? Что ж, как раз вовремя.
Вместе выпьем.
— Все в свое время, Перрюш, — отвечаю я. — Мы с тобой будем пить завтра.
— Стареешь ты. Кола. Жажда времени не знает. До завтра вино разопьют.
Они уже начали. Поспешим! Или ты, чего доброго, потерял вкус к благородной влаге?
Я сказал:
— К краденому вину, да.
— Оно не краденое, а спасенное. Когда горит дом, лучше, по-твоему, так и давать по-дурацки гибнуть добру?
Я отстранил его с дороги:
— Вор! И прошел мимо.
— Вор! — повторили ему Ганньо, Барде, Сосуа, все остальные. И прошли мимо.
Перрюш так и — замер на месте; затем яростно заорал; обернувшись, я увидел, что он бежит за нами, грозя кулаком. Мы делали вид, что не слышим его и не видим. Настигнув нас, он вдруг умолк и зашагал вместе с нами.
Когда мы вышли на берег Ионны, оказалось невозможным протиснуться к мосту. Такая толпа. Я велел бить в барабан. Первые ряды расступились, сами
— Что такое, мэтр Брюньон, с чего это вы сюда явились с вашей ослиной кожей и всеми этими навьюченными, важными, как лошаки? Это вы смеха ради или на войну собрались?
— Ты угадал, Калабр, — говорю ему. — Ибо я, перед тобой стоящий, на сегодняшнюю ночь капитан Кламси и иду защищать город от его врагов.
— От его врагов? — сказали они. — Да ты в уме ли?
Кто же это такие?
— Те, кто поджигает.
— А тебе не все ли равно, — сказали они, — раз твой-то дом уже сожжен? (О нем жалеют; ошиблись, понимаешь.) Но дом Пуллара, этого висельника, разжиревшего нашими трудами, этого фарисея, который щеголяет в шерсти, снятой с наших же спин, и, обобрав до нитки всех вокруг, презирает нас с высоты своих заслуг! Кто его пограбит, может быть уверен, что попадет прямиком в рай. Это святое дело. Так что ты нам не мешай. Тебе-то что? Не грабить самому, еще куда ни шло. Но мешать другим!.. Никакого убытка, и верный барыш.
Я сказал (потому что мне было бы тяжело отдубасить этих бедных малых, не попытавшись сперва их образумить):
— Убыток великий, Калабр. Надо спасать нашу честь.
— Нашу честь! Твою честь! — сказал Герлю. — Пить ее можно, что ли?
Или есть? Завтра нас, чего доброго, и в живых-то не будет. Что от нас останется? Ничего не останется. Что об нас будут думать? Ничего не будут думать. Честь — это роскошь для богачей, для дураков, которых хоронят с эпитафиями. А мы будем лежать все вместе, в общей яме, как ломти трески.
Поди разбери, какая из них смердит честью и какая дерьмом!
Ничего не ответив Герлю, я сказал Жоашену:
— Порознь, в одиночку, мы все ничто, это правда, Калабрийский ты мой король; но все вместе мы уже многое. Сто малых — это один большой. Когда исчезнут нынешние богачи, когда позабудутся, вместе с их эпитафиями, ложь их гробниц и родовые их имена, все еще будут помнить кламсийских сплавщиков, они будут в истории города его знатью, с жесткими руками, с головою твердой, как их кулак; и я не желаю, чтобы их прозвали шайкой бродяг.
Герлю сказал:
— Мне наплевать.
Но Калабрийский король, сплюнув, воскликнул:
— Если тебе наплевать, так ты паршивец. Брюньон прав. Мне тоже было бы досадно, если бы так стали говорить. И, вот те крест, этого не скажут. Честь — не вотчина богачей. Мы это им покажем. Будь он «сир» или «мессир», ни один из них нас не стоит!
Герлю сказал:
— Чего нам церемониться? Они-то разве церемонятся? Есть ли большие обжоры, чем все эти принцы да герцоги, Конде, Суассон, и наш Невер, и толстый Эпернон, которые, набив себе брюхо и щеки, уписывают, свиньи, еще столько миллионов, что лопнуть можно, и, когда помрет король, грабят его казну? Вот какова их честь! Дураки мы будем, если не станем брать с них пример!