Кола Брюньон
Шрифт:
Сплавщики, изголодавшиеся и ошалевшие от страха перед поветрием, не мешали им или же следовали их примеру. Что до законов, то они бездействовали. Те, кто был призван их блюсти, разъехались стеречь свои поля. Из четырех наших старшин один умер, двое бежали; а прокурор дал стрекача.
Капитан замка, старик храбрый, но с подагрой, однорукий, пухлоногий и с телячьими мозгами, дал себя изрубить на куски. Остался один старшина, Ракен, который, очутившись лицом к лицу с этими сорвавшимися с цепи зверями, по трусости, по слабости, из лукавства, вместо
— Ну, а остальные, а горожане, что они делают?
— Они делают: «бя-я!» — отвечал Бине. — Это бараны. Они сидят по домам и ждут, когда их придут резать. У них больше нет ни пастуха, ни собак.
— Позволь, Бине, а я! Мы еще посмотрим, малыш, целы ли у меня клыки.
За дело, дружок!
— Хозяин, один человек ничего не может.
— Он может попробовать!
— А если эта сволочь схватит вас?
— У меня ничего нет, мне на них наплевать. Поди причеши-ка лысого черта!
Он пустился в пляс:
— Вот весело-то будет! Фрульфинфан, шпин, шпун, шпан, трамплимплот, ход вперед, ход вперед.
И на обожженной руке прошелся колесом по дороге, причем чуть не растянулся. Я напустил на себя строгий вид.
— Эй, мартышка! — сказал я. — Так мы далеко не уйдем, если ты будешь крутиться, держась за ветку хвостом! Вставай! И будем серьезны! Теперь надо слушать.
Он стал слушать с горящими глазами.
— Смеяться тут нечего. Дело вот какое: я иду в Кламси, один, сию же минуту.
— А я! А я!
— А тебя я наряжаю послом в Дорнеси, предупредить господина Никол", нашего старшину, человека осторожного, у которого душа хороша, но еще лучше ноги, и который себя любит больше, чем своих сограждан, а еще больше, чем себя, любит свое добро, что завтра утром решено распить его вино. Оттуда ты пройдешь в Сарди и навестишь в его голубятне мэтра Гильома Куртиньона, прокурора, и скажешь ему, что его кламсийский дом сегодня ночью, и не позже, будет сожжен, разграблен и прочее, если он не вернется. Он вернется. Этого с тебя довольно. Ты и сам найдешь, что сказать. И не тебя учить вранью.
Малыш, почесывая за ухом, сказал:
— Это-то нетрудно, да я не хочу с вами расставаться.
Я отвечаю:
— А кто тебя спрашивает, хочешь ты или не хочешь? Так хочу я. И так ты и сделаешь.
Он начал спорить. Я сказал:
— Довольно! И так как этого малыша беспокоила моя судьба:
— Тебе, — говорю, — никто не запрещает бежать бегом. Когда управишься, можешь вернуться ко мне. Лучший способ мне помочь — это привести мне подкрепление.
— Я, — говорит, — их примчу во весь опор, в поту и в мыле и в туче пыли, Куртиньона и Николя, и, чтобы не замешкались нигде, привяжу им к пяткам по сковороде…
Он
— Хозяин, скажите мне по крайней мере, что вы собираетесь делать!
С видом важным и таинственным я ответил:
— Там видно будет.
(Сказать по правде, я и сам не знал.).
Часам к восьми вечера я дошел до города. Под золотыми облаками красное солнце закатилось. Надвигалась ночь. Что за чудесная летняя ночь! И ни души, чтобы ею насладиться. У Рыночных ворот ни единого зеваки, ни единого сторожа. Входишь, как на мельницу. На большой улице тощий кот грыз краюху хлеба; ощетинился, завидев меня, потом удрал. Дома, закрыв глаза, встречали меня деревянными лицами. Везде тишина. Я подумал:
«Все они вымерли. Я опоздал».
Но вот я заметил, что из-за ставней прислушиваются к гулкому звуку моих шагов. Я стукнул, крикнул:
— Отоприте! Никто не шевельнулся. Я подошел к другому дому. Опять принялся стучать, ногой и палкой. Никто не отпер. Мне послышался внутри мышиный шорох. Тут я догадался:
«Несчастные, они играют в прятки! Черта с два, я им взгрею пятки!»
Кулаком и каблуком я забарабанил о выставку книготорговца, крича:
— Эй, приятель! Дени Сосуа, черта с два! Я тебе все разнесу. Да отопри же! Отопри, ворона, и впусти Брюньона.
Тотчас же, как по волшебству (словно фея палочкой дотронулась до окон), все ставни распахнулись, и во всю длину Рыночной улицы, вытянувшись в ряд, как луковицы, показались в окнах перепуганные лица и уставились на меня. Уж они на меня глядели, глядели, глядели… Я не знал, что я такой красавец; я даже себя пощупал. Затем их напряженные черты вдруг размякли. У них был довольный вид.
"Милые люди, как они меня любят! — подумал я, не сознаваясь себе в том, что они рады, потому что мое присутствие в эту пору и в этих местах слегка рассеяло их страх.
И вот завязалась беседа между мной и луковичной стеной. Все говорили разом; и, один против всех, я ответствовал.
— Откуда ты? Что ты делал? Что ты видел? Чего тебе надо? Как ты вошел? Каким образом ты прошел?
— Тише! Тише! не волнуйтесь. Я с удовольствием вижу, что язык у вас уцелел, хоть ноги отнялись и сердце смякло. Что вы там делаете, взаперти? Выходите, приятно подышать вечерней прохладой. Или у вас отобрали штаны, что вы сидите по комнатам?
Но вместо ответа они стали спрашивать:
— Брюньон, когда ты шел, кого ты встречал на улицах?
— Дурачье, — говорю, — кого вы хотите, чтобы я встретил, когда вы позапирались?
— Разбойников.
— Разбойников?
— Они грабят и жгут все.
— Где это?
— В Бейане.
— Пойдем, перехватим их! Что своем курятнике?
— Мы стережем дом.
— Лучший способ стеречь свой дом — это защищать чужой.
— Покорнейше благодарим! Всякий защищает свое.
— Я эту песенку знаю: «Мне дороги соседи, но я на них плюю»… Несчастные! Вы сами работаете на разбойников. Сперва других, потом вас.