Кола
Шрифт:
Степан Митрич сел за стол, оголил волосатую в татуировке руку.
– Давай, парень, руку. За себя заступаясь, ты прав был. Теперь я прав, заступаюсь за честь поморскую. Не хочу я тебя унизить. И зла тебе не желаю. Но силу лишь правота дает.
Сошлись ладони, напряглись руки, стоя по центру, и замерли. Выжидательно следили поморы, видели, как приливает кровь к лицам, как белеют от натуги руки и как медленно-медленно рука зипунщика в синих прожилках клонится под волосатой рукой Степана Митрича.
Отчаянно, удивленно смотрел белокурый. Видно было: пытался он удержать руку. А поморы уже
– Ты сердца на меня не держи, – сказал Степан Митрич: – Не принято у нас это.
Растолкав поморов, выступил вперед Лоушкин. Уже пьяный, с недобрыми глазами, оперся руками о стол, сказал зипунщику, медленно, и твердо выговаривая:
– Уходите.
Ему никто не перечил. Молчали поморы, молчал Степан Митрич. Сулль смотрел, как уходили из кабака лаптежники, одинокие и чужие, не вмешивался.
«Так хорошо, – думал он. – Все правильно».
Они вышли из кабака, не глядя друг на друга, не разговаривая. Смольков украдкой перекрестился на темную громаду собора, вздохнул, как после рыданий, со всхлипом.
От залива тянул холодом ветер, сердито шуршал в траве.
Андрей зябко повел плечами, туже стянулся опояской, в сердцах сплюнул. «И нужен был нам этот кабак! Пойдем да пойдем». Но Смолькову пенять не стал: что случилось, того не воротишь. Не сговариваясь, пошли в сторону крепостных ворот, в слободку. По дощатому настилу прошли мимо темных окон таможни и казначейства. Свернули на соборную площадь. В городской ратуше горел свет, где-то за ней бряцала колотушка ночного сторожа.
Смольков шел с Андреем рядом, горестно вздыхал, все Пытался заговорить.
– Грех-то какой случился, – бормотал он, – не чаю, как и толкнул его. Брезгливый я. Как он нежданно облобызал меня, сам не упомню, как получилось.
Андрей молчал, шагая споро. Смольков повременил, дернул его за рукав, остановился.
— Ты уж меня не суди, Андрюха, что я со страху за тебя схоронился. Испужался я. Глазищи у него, ровно у быка, налились кровью.
– Ладно, чего уж там...
Сзади из переулка послышались гулкие в ночи шаги, и из-за угла вынырнул свет фонаря.
— Эй, – послышалось, – ссыльные, ждите!
Подошел мужик незнакомый, бритый. Опахнуло крепким табаком и чем-то хмельным и сытным. Он поднял фонарь, осветил Андрея.
— Я был там, кабак. Я все видел. Я люблю хороший русский сила и очень понимаю, как быть на чужбине. Я приглашаю мой дом. Я буду угощать едой, водкой. О, вы не будете жалеть! Я буду говорить, как можно вам брать хорошие деньги. Вы мой гость.
Смольков насторожился, принюхался, чуть оттеснил Андрея.
— А ты кто будешь, добрый человек? Хозяин?
Мужик повернул фонарь к Смолькову. – Я есть свободный житель Кола. Я Сулль – Акулья Смерть. Меня знает Кола, Мурман, я есть честный человек...
Вечером Шешелов принимал гостей. При свете ярких свечей сидел он за большим столом городничего строгий, в мундире, поглядывал на колян. Держались они степенно, говорили почтительно. А разговор не клеился. Недоговаривали старики чего-то. Может, неверный
– Как бы нам за это знание не отхлестали старые седалища, – говорит благочинный.
Они смеются теперь, шутят, но Шешелов понимает: значит, есть опасения.
И сам тоже смеется.
– Почему же?
– Да так уж...
– За разговоры о границе третий исправник велит пороть.
– И о каждом случае доносит особо в губернию.
«Значит, бумага у исправника есть-таки, – думает Шешелов. – Недаром он тогда лопаря одернул. Не зря и письмоводитель смолчал. Но с исправником – дело особое». И успокаивает своих гостей. Он городничий, ему история Севера интересна. Хотел бы в частной беседе узнать кое-что. Нет, каверзой здесь не пахнет, он дает слово.
Гости переглянулись. Благочинный теребил на груди серебряный крест. Герасимов сложил на коленях руки, кашлянул.
– На землях, что отошли к норвегам, исстари жили наши, русские лопари, – начал. – Пасли оленей, рыбу ловили и разные земские повинности исполняли.
– В давние годы они были двоеданными, платили дань и России, и датчанам, – вставил благочинный. – Но веру они православную, нашу, имели, в церковь ходили Бориса и Глеба. На той стороне теперь.
– Да, – подтвердил Герасимов. – Рядом со старой границей приход был наш. – И продолжал: – Места те богатые и обширные, а лопари – народ полукочевой. Сегодня здесь – завтра нету. Вот норвежские лопари и повадились в те места неохраняемые. То оленей пасут, то зверя бьют. А солдаты шведские из Вардёгуса лес на русской стороне рубят да плавят. Наозоруют воровски – и домой. Благо места эти от Колы далеко, а от норвежского Вадсё близко. Им и удобно...
Шешелов слушал.
– Однажды русские лопари поймали воров с поличным. Началась драка. Лопари били воров на своей земле, а норвежцы тоже сдачи хорошо дали. Наши лопари после драки – в Колу. Родственников в округе много, да и коляне взбунтовались: как так? Чуть не пошли Вадсё громить. Однако второй драки не случилось. Исправник был такой, царство ему небесное, – враз горячие головы охладил. Кого в каталажку бросил, кому розгами пригрозил. Сам на шняку и пошел в Вадсё. С народом ихним там разговор имел, потом со своими разбирался тут, в Коле, повелел строго молчать, а в Архангельск сам бумагу послал: непорядки, мол. Приходят на нашу землю воровские люди, мох окармливают, зверя облавливают, в реках заборы семужьи рушат и прочие обиды чинят. Просим, мол, заступиться и указать, как быть. Послали бумагу, а ответа нет. Городничий тут был – ни рыба ни мясо, место лишь занимал. Шум, дескать, утих – и ладно.
Герасимов говорил осуждающе, глаза не прятал. Шешелов недовольно поворочался в кресле, однако обидный намек стерпел.
— А на следующий год получаем весной письмецо. Соизволил-де государь император к вам своих комиссаров послать. И в июне прибыл подполковник Галямин с прапорщиком. Разбирательства, однако, по набегам воровских людей они чинить не стали, а поехали на место смотреть границу. Как уж они там ездили, одному богу ведомо. Только отвели они норвегам восемьсот верст земли, скрепили с ними бумагу да разъехались... Так вот новая граница и возникла.