Кола
Шрифт:
В комнате было жарко, хотелось курить. Шешелов знал, что Герасимов не курит, осуждает табакурство благочинный, и крепился. Конечно, думал, своей земли они патриоты, но люди от государственных дел далекие. А есть еще высокая политика, интересы отечества... И вслух спросил:
— Почему же все-таки сделали такую большую уступку?
— Такое, видно, Галямин предписание получил. А может, самовольно допустил себе не в убыток, Поговаривали такое, будто Галямину орден дали в Норвегии да денег три тысячи.
Герасимов усмехнулся, мотнул головой:
— Вот и выходит, продали землицу...
Шешелов поднялся из кресла, закинул
— А может, – начал в сомнении он, – эта жертва была оправдана спокойствием на нашей границе? Раз были земли спорными.
— Вот так и мы другим толкуем, – не утерпел благочинный. – Другим, почтеннейший Иван Алексеич. Только самим-то нам не следует себя обманывать. Даже в утешение.
Места, переданные Норвегии, испокон веков наши были. Церковь православная утвердилась там исстари. За эту землю отдали жизнь сто шестнадцать печенгских иноков. По писцовым книгам и купчим крепостям, государственным записям и жалованным грамотам, та земля двести лет составляла собственность Печенгского монастыря...
Шешелов не имел таких знаний. Он помолчал смущенно, потом снова поднялся из кресла, прошелся по кабинету, разложил на столе карту. Втроем они склонились над ней, и Шешелов чувствовал, как исчезает стена отчужденности.
– Я эти места хорошо знаю, – говорил старый Герасимов. – Еще смолоду, как на промысла ходил, обошел все по воде и по суше. Дивные места. Вот здесь и здесь подходы мойвы очень богатые. Лучшей наживки, когда треску ярусом ловишь, не сыскать. А теперь промышленники наживку вот где берут. Далеко... Вот здесь, – показывал он, – зверя много. Бобра особенно, А это Пазрецкая гавань. Тихая, просторная и не замерзает. Здесь мы китов били. Тут вот – англичанин. А здесь я с капитаном Литке плавал, – и глаза прояснились, блеснули молодо. – Он меня к себе заместо лоцмана приглашал...
У дома тетки Матрены Кир постоял, вслушиваясь. За стеной чистый девичий голос выводил грустно:
До чего же мне, девушке, тошно,
Пособить горю-горюшку неможно...
Значит, со входом погодить надо. Песня – не пляска и не частушки, нельзя вваливаться. К народу неуважение покажешь.
Конца песни с нетерпением ждал. Успела ль Нюшка вернуться? Вспомнил ее, смеющуюся, озорную. И лишь песня смолкла, открыл дверь.
Постаралась тетка Матрена. Свет – не жир в плошках, свечи. Из горницы лишнее убрано. Вдоль стен лишь лавки остались, сидят девушки. Любушки вы, коляночки. Одежда – разлились цвета, что в тундре летом: зеленые, синие, красные, желтые, розовые сарафаны. Платки большие, шелковые с пестрыми узорами. Вороха лент разноцветных вплетены в косы. Куда тундре до кольских девушек! У земли на Севере нет таких красок.
У самых дверей парни. Сидеть им не полагается. А дальше оркестр неизменный: гармоника, гитара да балалайка.
Только что смолкла песня грустная, а в горнице совсем не печалью, не заботами пахнет. Секретничая, о своем посмеиваются девушки. Стараясь шуткой блеснуть и бывалостью, гомонят парни. Шумновато. Беспечность легких заигрываний, веселья, желаний порхает рядом, будоражит чувства.
Кир враз окинул всех взглядом и, как повелось, поклонился в сторону
– Девушки красны...
И еще поклон, ровесникам:
— Молодцы удалы...
А сам уже заприметил – боком к нему сидит в переднем углу Нюшка, смеется с подругами. Тетка Матрена, помолодевшая в ярком сарафане желтом, вышла вперед, ответила на поклон:
– Проходи, пожалуй нас...
Парни обступили Кира. Сибирки суконные наглажены, вороты рубах праздничных прирасстегнуты. Матросы Кира обновками выделяются: форсят норвежскими шерстяными рубашками и легкими пиджаками столичными. Возбужденные все, шумливые. Те, что ходили с ним в Петербург, – особенно.
– Мы уж думали, в кабаке ты. Хотели слать за тобой. – И тормошили его.
Кир же взгляд Нюшкин поймать старался. Не видит она, что ли? Или нарочно задеть старается? Ох, Нюшка!
А вечёрка своим чередом идет. Отдохнули музыканты, и тихо-медленно полилась, заполняя горницу, плясовая – камаринская. Разливается шутливый мотив, захватывает. Не дает камаринский мужик стоять на месте. Не до друзей Киру. Подмигнул заговорщицки: потом, потом, други. Не затем сюда шли...
Смеясь, попятился к середине горницы, в повороте развел руками, топнул в такт музыке для начала.
— Эх, хорошо! Ладно бы так жизнь прожить!
И, не видя ничего больше, помня лишь – не повернула к нему головы Нюшка, – пошел в пляске по кругу:
— Подбирай, девушки, сарафаны! Наступлю – жалко станет!
Сколько Кир знал куплетов о камаринском мужике! Грустные и смешные, заразительные простотой, близкие и понятные, они рассказывали о рассеянном, везде плошавшем, все делавшем невпопад бедолаге с тощей бороденкой. В проношенных лаптях, по всей России приплясывал от нужды камаринский мужик. Легкий на ходу, появлялся всюду, вызывал насмешки, улыбки, хохот, но, словно не ведая об этом, неунывающий, он плясал! Плясал то суетливо и озабоченно, то весело и с задором, но всегда вдохновенно, будто хотел остатками лаптей втоптать в землю свою непутевую судьбу.
И, вторя камаринскому мужику, приплясывал российский люд. Плясали лапти лыковые, ноги босые и смазные сапоги. А подчас, забыв о воспитании французском, плясали атласные туфельки, лакированные сапоги и узкие в носке штиблеты. Плясали самозабвенно, до изнеможения.
Без камаринской пляски веселья в России не было.
Пока Кир шел кругом по горнице, попритихла стража из кумушек. Хоть наперед знали, а гадали все ж: кого пригласит?
Приходили кумушки на вечёрки не только отдохнуть да, на молодость глядя, свою вспомнить или невесту высмотреть. Для вечеринок в Коле свои обычаи: за общением молодежи полагается догляд старших – караулятся разговоры.
А Нюшка будто не замечает Кира. Весело ей с подругами. Лишь когда Кир стал перед ней, подняла глаза васильковые, большие, а в них затемнела синева холодом. Усмехнулась и повела плечом. Кир даже оробел малость, враз вспомнив всех ребят кольских, кто бы мог заменить его. Но подозрения отбросил – вот еще, чепуха какая! И уже уступал Нюшке дорогу, вторя оркестру, хлопал в ладони, бодрил, зазывал просительно, не сводя глаз с нее: «Ну же, ну, выходи, Нюша!»
А музыка тормошит, зовет, подталкивает. Помедлила Нюшка, встала, оправила сарафан, развернула платок за спиной и пошла-поплыла, прислушиваясь к мелодии, будто вспоминая в ней свое что-то. Шла по кругу, выражая всем видом: с Киром плясать или с другим кем – одинаково ей.