Кола
Шрифт:
Покрученники-мурманцы вели с хозяевами споры, с пьяными обидами считали долги и заработки, брали авансы и лезли в кабалу на следующий сезон. Тароватые же хозяева пили со всеми, не пропивая ума. Осторожно, исподволь, сколачивали новые артели-покруты, подряжали их на осенние работы: ставить семужьи заборы или идти на зверовой промысел в море.
Шум, спор и говор общий, пьяный, дым ярусами. Увиденное и услышанное за лето просится наружу и, подогретое из государевых бочек, выливается в слова, что впрок собраны во время долгого молчания на однообразной тяжелой рыбацкой работе.
Подряды и беседы, авансы и долги, все
Чуть ли не основной статьей царского дохода была продажа питий. И, может, поэтому заботливо оберегал государь император свою монополию, беспощадно карал ослушников.
Согревали поморы продрогшие за полгода кости. Истосковавшиеся по людским сборищам, пили допьяна, славно исполняя государев наказ: «Пока по доброй воле питух не уйдет из кабака, никто не может увести его». И пусть он оставляет в кабаке годовой заработок, обрекая семью на голод, но под страхом наказания жесточайшего не перечат ему: большая часть денег, что он пропивает, идет в казну.
Подальше от стойки, в укромном углу, у штофа с ромом сидел Сулль. Он пил крепкий по-северному чай и курил. Не праздно сидел он здесь. На вечер этот возлагал Сулль большие надежды. Надо ему знать, кто пришел с моря без заработка, кто пропил его. Может, и сумеет из таких Сулль выбрать работников. И нужно-то ему два-три человека, а вот поди ж ты – не идут к нему. Потеряли коляне в него веру. Полагают, что ходить за треской и палтусом безопаснее.
А все тот случай. Тот, как это по-русски? Растяпа! Правильное слово. Напоминает квашню, кисель или тряпку, какой моют пол. Да, – все этот рас-тя-па. Взял его Сулль на беду. Хоть и силен, а медлителен, бахвал. Думал, что акулы – селедка. А нужно спокойствие – лед. Думать быстро и – раз, раз – шевелиться! Испугался – сила ушла, рука дрогнула.
Сулль курил, попыхивал трубкой и где-то там, за дымком, видел полярную ночь и в темноте моря утлую шняку. На шняке их трое. Бледный свет фонаря и отблески на воде. А там, в черной пучине, мечутся гладкие и большие тела акул. Верхние их плавники бурунят вокруг шняки воду. Море, казалось, кишит акулами. Если б шняка перевернулась? Сулль усмехнулся: акулы обошлись бы без фонаря... О, как они заходили, когда в воду, в шняку брызнула кровь! Да, Сулль такого еще не видел: акула прыгнула, как собака. Метнулась тушей, и не стало ноги у рас-тяпы. Шняку чуть не опружило. Хорошо, Сулль успел-таки вспороть брюхо акуле, и она сама стала для других кормом. А то, пожалуй, и не уйти бы. И все он. Суетился, боялся. Рас-тяпа!
Странные эти русские. Не понимают простого – выгоды. Рядом, в заливе, плавают хорошие, честные деньги. Не ленись – сходи и возьми. Нет, не хотят!
А как хорошо наладил было он, Сулль, этот промысел в Коле! Были охотники идти с ним, была добыча, были деньги.
Англичане, что приходили последний раз, просили добывать больше, говорили, что возьмут все: шкуры на шагрень, и печень на жир, и сало.
А теперь к Суллю никто не идет. И сколько ни объясняет он, что вот не погиб же, – все напрасно. Встречают его в домах хорошо, уважают, даже взаймы предлагают, а на промысел с ним не идут. Отводят глаза, прячутся за старинку:
– Кола больше рыбой знаменита. Ею живем-дышим. Остальное –
И напрасно Сулль растолковывает выгоды нового промысла, сулит доходы. Поморы не идут.
– Мы уж по обычаю, как отцы и деды наши, рыбкой прокормимся... Акулы, они нам без надобности.
Найти бы ладных поморов на зиму-две – и можно строить свою шхуну, бить на ней акул, самому возить товар в Англию. Но никто не идет. Не верят в него коляне.
Сулль смотрит на гостей кабацких, наблюдает за ними, думает.
Кабатчик за стойкой, как кормщик в непогоду. Все видит, все слышит и знай командует. Покрикивает на двух сирот-подростков, гоняет их без роздыха, подбадривает весело. А куда поведет глазом – расторопные помощники мигом туда штоф водки с поклоном. Кланяется и кабатчик из-за стойки, улыбается: «Куда же вы, гости дорогие, засобирались? Пейте, веселитесь, расчет потом». Пьют поморы.
За соседним столом уже крепко пьяные. Кузнец Лоушкин Афанасий и помор Иван Мезенев. Они кумовья и друзья. Гуляют всегда вместе. Суллю непонятна такая дружба. Что нашел мастеровой, умелый Лоушкин в лодыре и задире Иване? Ни работать, ни пить как следует Иван не умеет. Вот и сейчас: на бороде его – рыбьи кости, капуста, отрыжка съеденного. Он лезет целоваться к своему другу, но Лоушкин отстраняется терпеливо и укоризненно:
– Иван, а Иван, ну и свинья ты, Иван. Борода у тебя ровно помойка. Облился ты, осопливел весь.
Иван смотрит тупо, глаза по-рыбьи мутные, но языком ворочает миролюбиво:
– Невкусно ты говоришь. Ох, невкусно! Свинья, сопли. Срамник ты. Дай я тебя поцелую.
За другим столом сидят спокойные, тешат душу разговорами. Собралось народу много, тесно привалились к столу, слушают Степана Митрича. Сулль, как и весь Мурманский берег, знает его. Мужик ума крепкого, кормщик – какого поискать. Вот бы с кем на акул, да не пойдет. Ему бы только на Мотку ходить да на Грумант или китов бить.
Сулль прислушивается.
– И тогда он говорит: давай, дескать, тянуть канат. Станем на крыши разных домов, привяжемся одним канатом – и тяни! Кто с крыши свалится, тот и побежденный. И силой уж хвалиться не будет. Да... Если умом раскинуть – резонно говорит. А мне несподручно. Смекаю себе: нет, брат, не на дурака ты напал. И мы не лыком шиты. Хоть ты и силен, и вроде бы наш, русский, да матери у нас разные: не на своей ты земле стоишь и хлеб жрешь не с отцовской пашни. Под тобой и земля не та, и небо другое. Шатун ты, думаю, несчастный. Ведь вот как тебя одолею: до новых веников не забудешь. И говорю ему: «К чему нам эти хитрости да выдумки? Давай-ка мы с тобой по старинке, как деды наши и отцы на святках силу мерили, – стенка на стенку». Да... как помянул я отцов и дедов наших, вижу – обмяк он, словно из него хребет вынули. А соглашается: «Ладно, – говорит, – давай на кулачную».
– На кулачную?!
– Да, братцы, пошли мы с ним на кулачную. Силен он в кулаке. А только без хребта пасовать стал. Гонор уже не тот. И сноровка не та. Вот тут и стал я его из языческой веры выводить. Крещу да приговариваю: «Это тебе за то, чтоб сам не срамился, а это – чтобы нас не позорил на потеху иноземцам...»
За столом смеются.
– Так, говоришь, и одолел, Митрич?
Степан Митрич озорно крутит головой, тоже смеется:
– Одолел, братцы. Будет помнить, какого роду-племени, где родился.