Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1960-е
Шрифт:
— Что вам надо? — спросил я. Я не напугался, но как-то растерялся, что и не вскочил.
— Ты мой сыночек, — сказала она.
— И ничего подобного, — сказал я. — Полно болтать. Идите лучше на свою раскладушку.
— Зачем же? — сказала она. — Ты мой сыночек.
— Перестаньте, — сказал я раздраженно, — вы ошибаетесь.
— Нет-нет, — сказала она. — Какие уж тут ошибки.
— Вы даже не знаете, чем я занимаюсь в своем КБ и сколько мне лет, — попытался я сбить ее с толку.
— Нет-нет, — повторила она. — Никаких ошибок.
— Ну! — сказал я.
— Что «ну»? — спросила она.
— Перестаньте, мама, — сказал я. — Уходите с постели.
— Вот видишь, — сказала она. — Ты сам говоришь «мама».
— Ничего подобного я не мог сказать, —
— Не мог, а сказал.
— Ничего я не говорил! Выдумаете тоже!
— Ну-ну, — сказала она мягко. — Никто же не говорит, что ты мой родной сын, никто ведь так не говорит, но ты муж моей родной дочери и, значит, мой сын, хотя и не родной. Так бывает, вы для меня оба дети. Не случайно ты и сказал мне «мама». Я только и говорю, что ты мой сыночек.
После этого я встал и быстро успокоился, потому что, в сущности, она была права.
Из-за этого маленького происшествия, а еще больше из-за спокойного разрешения разговора, я стал замечать ее совсем мало, как, впрочем, и жену, но к жене, помимо всего, у меня стало в минуты небезразличия появляться и раздражение, хотя и вялое какое-то. Здесь бы, правда, надо сказать и о другой супружеской паре, которая — но, в отличие от нас, без детей — занимала вторую половину нашей маленькой дачки. Вернее, не о паре, а только о женщине.
Она всегда, с первого знакомства, очень нравилась мне, но моя жена тоже мне нравилась, и, когда я невольно, как всякий мужчина, их сравнивал, я, разумеется, находил, что они разные, но не отдавал предпочтения ни одной из них, не говоря уже о том, что та женщина просто нравилась мне, а жену я любил. Но вот получилось так, что, сравнивая их в последнее время, я, сначала для себя незаметно, а после даже догадываясь об этом, стал отдавать предпочтение той женщине. Я всегда считал свою жену очень миловидной, даже красивой, меня часто волновал, а то и поражал ее удивительный темперамент, во всем — в разговорах, в домашних делах и — особенно — я понял это, думая о нашей соседке, — в постели, ну, в интиме, что ли, как это говорят у нас в КБ, но теперь я вдруг заметил, — и опять-таки, сравнивая мою жену с этой женщиной, — что моя жена совершенно не может, не будучи занятой никакими делами, просто помолчать со мной, ну, просто тихо посидеть со мной рядом час или больше, ни о чем не говоря, что в ней нет какой-то, как бы это сказать, вкрадчивой задумчивости, какого-то средоточия и поэтому вроде как бы обаяния или обаятельности — не знаю точно, как выразиться. И тут вдруг я подумал, что наша-то нравящаяся мне соседка как раз и есть такая тихая и обаятельная и что в постели она не выказывает, наверное, той жениной безумной и безудержной страстности, которая вдруг, как только я об этом подумал, показалась мне пугающей и почти отвратительной, хотя раньше я больше всего любил в жене именно это. И одновременно тихая и стыдливая страсть, показавшаяся, предположительно, мне в той женщине, вдруг сделалась для меня привлекательной и как бы единственно для меня возможной, и симпатия моя к ней внезапно перешла в желание, хотя мне в этом очень стыдно признаваться и хотя желание это вовсе не сразу сделалось для меня мучительным, потому что вообще я был какой-то, как я уже говорил, до странности вялый.
Постепенно это желание, такое все же благородное на мой взгляд (хотя чем дальше, тем больше — почему-то для меня постыдное), все росло, начиная уже всерьез мучить меня и своей неразрешимостью и постыдностью одновременно, и как-то раз, когда муж этой женщины уехал на несколько дней в город, я, заметив вечером, что она сидит очень задумчивая и тихая на траве, как раз почти против моего окна, сказал жене, что очень плохо чувствую себя и пусть она сама сходит за молоком и возьмет с собой детей, чтобы прогулять их перед сном.
Жена согласилась и ушла, а мамаша — бог с ней совсем! — собиралась — и я знал это — сходить в магазин за мыльным порошком, потому что мы с женой стали прятать от нее мыло, которое она изводила на свои пузыри очень быстро.
Она тоже ушла, и я остался один. В отношении времени я
Я сидел у окна тихо, стараясь не выдать той женщине своего присутствия. За то, что она может меня увидеть, я не волновался: окошко от комаров и мух было затянуто марлей, и только я мог ее видеть, а она меня — нет.
Я глядел на нее, если это правильное слово, очень внимательно и в необычайном волнении, в необычайном, хотя — что вы, что вы! — это вовсе не означало, что я собирался что-нибудь с ней сделать.
Я не отрываясь смотрел на ее слегка прикрытые легким платьицем ноги, удивительно стройные, покрытые нежным, не грубым совсем загаром и удивительные именно потому, что при взгляде на них мысль о телесной близости возникала вовсе не прямо и подавлялась прежде всего желанием смотреть на них. Такая вот она вся была, и меня буквально колотило от возбуждения и еще от счастья, что я могу так спокойно, без помех смотреть на нее. Если бы в этот момент я вышел, нежно взял ее за шею и мягко опустил на траву, она наверняка тихо и робко, но и без холодности уступила бы мне (и не потому, что не устояла бы именно передо мной), и сделала бы это, вовсе не изменяя мужу, потому что она — хотя я был почему-то совершенно уверен, что она никогда ни с кем этого не делала, только со своим мужем, — вовсе не была такой обыкновенной женщиной, которая знала бы, что это можно делать только со своим мужем, и с другими бы себе этого не позволяла или, наоборот, — знала бы, что это можно делать только со своим мужем, и позволяла бы себе это делать и с другими, нет, она вовсе не была обыкновенной женщиной и, если бы я склонился над ней в этот момент, приняла бы меня не как именно меня и не как мужа или кого-то определенного, а как мужчину вообще, не знаю, как выразиться, как мужчину, который просто живет, что ли, в ее существе так же, да-да, именно, как, ну, сама природа.
Она не была распутной, вот что я стремлюсь объяснить.
Вдруг мне показалось, что она почувствовала, что кто-то на нее смотрит, не какой-то определенный человек — я думаю, она не знала, что я дома, — а просто кто-то, некто, ну как бы сверху, как будто просто любуясь ею, кто-то настолько неопределенный, но не опасный, так что даже будто бы заключенный в ней самой, вроде бы она сама собой и любуется…
Она закрыла глаза и мягко так упала на траву, обнажив, как невероятную тайну, свои ноги.
Я встал, задыхаясь, — вот ведь ужас-то какой! — и, чувствуя всю постыдность для себя того, что я сейчас сделаю, увидел внезапно в этот момент, как по тропинке к моей женщине быстро идет наша старуха и протягивает ей руку. Она подошла к ней, и я отчетливо услышал, как она сказала:
— А ты знаешь, что ты моя дочь, а? Дочурка!
Та улыбнулась, тихо-тихо засмеялась, кивнула головой, и они поцеловались.
И в ту же секунду я почувствовал, как какой-то невероятный груз спал с моих плеч. От мгновенного острого сознания, что невозможно, неправильно желать другую женщину, не жену, и особенно — ее сестру, я вдруг отрезвел, и только что-то теплое вошло в меня, новая мысль, радость оттого, что раз так, то теперь у меня всегда будет возможность любоваться этой милой женщиной, не чувствуя одновременно постыдности своего желания.
Какой-то необыкновенно легкий я вышел из дому и, напевая, пошел к вокзалу, желая насладиться видом мягких купе поездов дальнего следования.
Позже, когда поезд почти готов был уже отойти, я вдруг увидел молоденькую девушку, торопящуюся к своему вагону, и — тоже совсем уж неожиданно — нашу мать. Я напрягся и услышал, но только ее голос, не слова, как она что-то сказала девушке, услышал, как девушка засмеялась и отрицательно покачала головой, старуха что-то настойчиво повторяла, и тогда я вдруг взвизгнул и бросился к ней с кулаками.