Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е
Шрифт:
Без инструкции не разобраться, чего тебе надо, кого тебе слушать, ежели заговорят оба рта, но без инструкции видно, какое тебе подвалило сокровище.
Черт его знает, откуда взялось оно.
Что делать, умище, тебе с этой женщиной?
Попробуй, пожалуйста, не возвопить.
Попробуй-ка не возвопи…
Разумнее было бы с этой двуликой великой модерншей расстаться везуче-висяче, пока ты фруктово на дереве.
Но разум одно говорит, а душа не согласна расстаться — распасться.
Подобная
И — перестаралась.
Она помогала тебе, не забыл?
У Карлика скорбные мысли.
Все то, что хорошее, мол, это вечно приманка разбою породе завистников и ненавистниц, и каждому шибздику тоже приманка.
Шибздику вечно дурацки неймется шпынять элементы хорошего лапой.
Дерьмо сообща для того существует.
Оно существует избить ее ночью, забить ее ночью цепями.
Либо двойную напялить узду на нее.
Либо, конечно, корыстно, — конечно же, патриотически подобострастно доставить инопланетянку на поругание в известную башню.
Кунсткафедру.
Такой чумовой головы там еще не поставлено.
— Ты не тяни, скорей падай, ты что невеселый? — верещала внизу жена дуэтом. — Я подстрахую, голубчик. Ура?
В участи парашютиста на дыбе сперва не заметно какой-либо тяжести, но, поначалу терпимая, тяжесть исподволь обретала физический вес и тащила всего тебя книзу. Надо немедля прервать окаянство нагрузки, но пальцы, сведенные в окостеневшие горсти, не слушались. Эти сцепления держали каменной хваткой дубовую крону.
Наша беда — вся в отказе горстей подчиняться.
— Думала, встретимся, дело себе соберем! Я скучаю, но рассержусь — и домой по росе. Хотя некуда…
Карлик, изнемогая навытяжку, маялся, мялся, прикованный за руки.
Скоро нашло на него помрачение, будто бы только что минула тысяча лет. Октябри с январями в апреле — холодно, пасмурно, слякотно. Щиплется желтый подкрашенный воздух, и тянется-тянется здешний паршивенький вечер. Или здесь утро такое смердящее.
Вечером — утро.
Люди, круша свои беды, все борются, борются.
Карлик обиделся, что никакая собака на цирке событий не помнит о нем, отвисающем утраповинность.
А столько веков отступя, мы, сиречь ирреалии, существовавшие где-то когда-то, равно как и вовсе не вовсе не существовавшие сроду, сегодня зловеще никто. Нам обижаться не надо. Нам обижаться на то, что в отстойнике Леты пропал интерес относительно роли прапращурства, глупо.
— Слушай, сама не своя, когда плачу. Слезы ручьями, четыре ручья, каждый горький…
Карлик ударился лбом о землю, сел у подножья дерева на красоту колокольчиков. Он узнал ошалело себя по штанам. Эта занятная часть его платья попалась ему на глаза, как указатель имущего долженствования Карлика далее. Прочей приметой порядка на свете было высокое дерево — дерево-дуб ожило, помахав ему кроной.
Домашняя ловкая белка, целебная чудо-ладонь юркнула по синяку на щеке верхолаза:
— Потрогай мой пульс, идти некуда…
— Чучело ты мое ненаглядное! — Карлик откликнулся, но в голове по камням у него застучали телеги.
Корреспонденция, поступающая сюда, формируется в оперативные кучки дневного цикла по степени важности, — кучки по степени важности строятся Карликом одновременно с его восприятием их ерундистики.
Письма предназначаются монстрам-мыслителям.
Это заказы правительства на составление грамотно дипломатических устных и письменных актов, инструкций, шпаргалок и галочек.
Это запросы, падшие просьбы министров и полуминистров оформить отмашку на жалобы люда, которому нечего жрать и смотреть.
Это записки пустопорожних организаций низшего ранга. Нечаянно руки смотрителя-писаря вскрыли новый пакет из Общества Первых, оно сообщало, что здравствует.
— Убожество! — прокомментировал Общество писарь, едва пробегая глазами по тексту послания.
…Мы знаем Адама, кто первым однажды возник, а кто первым усоп, — информируйте, чтобы календари долго помнили, чтили.
— Нет, я не стану делиться такой государственной тайной с ублюдками.
В общем, инерция заблуждения хочет и может увести любопытствующего человека далеко на гребень аферы.
Любопытствующий человек опрометчив — инерция никому не сулит обратную лестницу.
Но, может, юмор окрест его выручит?
Окрест изобилие всячески лысых, это смешно.
Конфиденциально провинциальная справка на тему, нам опостылевшую.
За лето монстры-мыслители башни среди всеобщего балдежа населения спятили более, чем остальные кто-либо с отрыжкой, как эхо. Лысые кладези мозга базарили, щелкали, чавкали, гавкали, шикали по-тарабарски свои междометия нечленораздельно без отдыха. Спать эти лысые номера так и не спали ни разу все лето.
Карлик, имея навязчиво развитый слух, импровизировал общий порядок из общего хаоса шума, который вне блага.
Звуки, похожие грубо по своей бойкости грубого тембра на шарканье голосовыми распухшими связками, как ангинозными, напоминали по трепету ритма готовые цельные фразы, произносимые порознь якобы хором:
— И пашем, и пляшем!.. И пашем, и пляшем!..
Ага, только вам и плясать.
— И пашем, и пляшем!..
Это же надо, какие народные пахари, думал он иронически, но крикуны-полиглоты повторно твердили свое: