Колодец в небо
Шрифт:
Где-то я про ограбленную в восемнадцатом Патриаршую ризницу уже слышала, не вспомню только где.
– …По этому подземелью не только в Кремлю, к королеве англицкой дойти могём. Королева англицкая тебе не родня, а, княжна?
– В королевских мирах все друг другу родня, – отвечаю уклончиво, и все разглядываю Хмырины рисунки на стенах.
– Тады к королеве ихней не пойдем. Тута останемся. Чё, думашь, к бандюгам каким простым попала. Мы могим быть цари! Али как там теперь цари прозываются – секретари партии? И входы и выходы у нас имеются. А та дыра, через какую ты
А Хмыря своим подземельем похваляется дальше:
– В Кремлю как к себе домой вхожи. Хотишь с нами? Тута недалече под землей. Не веришь? А как, думашь, в восемнадцатом годе ризницу брали? И от чеки ушли не забратые? Так и брали. Это с Хиврей сдуру без подземельного ходу на лавку Московитина воззарились. И взяли всего полмешка сухарей, да сала, да вермуту и сахара чуток, а в Бутырках пятый месяц Хиврюшка сидит… Лады, обратно пошли, а то тебя размаривать начало. Лежать тебе надо, да поспать. Только скажу, шоб валенки тебе нашли, не то снова в своей обувке-то замерзнешь.
Все – и стены, и подземелье, и рисунки Хмыри, и сам атаман, едва успевший подхватить меня на руки, – плывет перед глазами. Спирт дает о себе знать. В своем новогоднем «дворянском собрании», я, кроме бокала шампанского с пеплом, и не ела и не пила ничего – не лезло в горло. Теперь спирт на пустой желудок меня
разобрал. И я, как в сугробы, проваливаюсь в сон, лишь изредка выныривая, чтобы укрыться новым еще более глубоким сугробом.
В одно из выныриваний замечаю, как Хмыря доносит меня до главного лежбища, укладывает на топчан, согнав с него режущихся в карты разбойников. Кто-то из «шестерок» меняет ботинки на моих ногах на валенки, от которых в ногах появляется давно забытое тепло. В другой нырок знакомое сочетание «Патриаршья ризница» всплывает в памяти. Хмыря говорит, что в восемнадцатом году брал ризницу. Что-то слышала, кто-то говорил про похищение камеи из ризницы… Камея… Ризница… N.N.
И я проваливаюсь в сон.
Просыпаюсь от вкуса крови во рту.
Сглатываю. И чувствую, как спазм сжимает желудок, в котором нет ничего, кроме новогоднего шампанского с пеплом, бандитского спирта да ломтика сала – «на занюх».
Кровь во рту откуда?
Не открывая глаз, осторожно пробую разжать рот, и чувствую, как трескается губа и из нее сочится кровь.
Холодно. От недавнего ощущения веселья и тепла не осталось и следа.
Холодно.
Кровящие от мороза губы, снова промерзшие руки и ноги. И вокруг никого.
Открыв глаза, вглядываюсь в эту почти абсолютную темноту. И понимаю, что вокруг никого. Ни Хмыри, ни Сухаря, ни Скелета. Ни той подземной комнаты – Хмыриного лежбища, где я провела несколько часов.
Лежу в грязном подвале на груде пустых битых банок, разодранных ящиков, выброшенных сломанных примусов и дырявых кастрюль. Над головой зияет провал, в который я свалилась ночью. Пусто. Приснилось?
Свалилась в подвал да от мороза сознания потеряла, вот мне и причудилось? Неужели причудилось?
Стаскиваю к зияющей дыре всю рухлядь, которая находится в этом подвале. Но, даже забравшись на кучу, не могу дотянуться до дыры, через которую можно выбраться наружу. Пойти бы дальше по подземелью, рухлядь поискать – только где оно, подземелье? Со всех четырех сторон от меня глухая, абсолютно глухая стена. И только светящаяся тусклым дневным зимним светом дыра – единственный путь хоть куда-то. Неужели мне все приснилось?
Пытаюсь подтянуться и достать до пролома в верхнем углу стены.
Никак.
Господи, что же делать? Не кричать же на весь этот двор, на весь дом, чтобы на мой крик соизволила явиться Ляля. Явиться и спросить, что это я делаю в подвале ее дома. И чтобы вслед за женой пришел и Он…
Ни за что! Лучше в этой дыре умереть! Умереть! Умереть. Не так уж долго. От такого мороза руки-ноги уже давно ничего не чувствуют. Сколько часов пролежала я в этой дыре?
Неужели и жар от спирта, и разбойники, и атаман Хмыря с его рисунками мне только привиделись? Скорее всего, привиделись. Разве может бандит рисовать так, как видела я во сне. Таких подземных гениев не бывает…
Кровь все сочится и сочится из треснувшей губы. Я зализываю рану, но облизанные на морозе губы нестерпимо горят.
Как быть? Где найти хоть что-то еще, чтобы подложить сверх кучи старья и выбраться наружу?
Не видно ничего. Стремительно опускающийся вечер в этом далеком от единственного на весь переулок фонаря дворике скрывает последний доходивший из пролома свет. Скоро уже не различить, где стена, где пролом.
На ощупь, сбивая пальцы и сдирая ногти, пробую все, что попадается под руки, – не поддастся ли доска, не выломится ли кирпич. Бог мой, если весь год сложится, как его первый день, что же со мной будет в этом, 1929-м?!
Когда отчаяние, холод внутри и вкус крови на губах доводят почти до исступления, огромная глыба в дальнем от провала углу стены с трудом поддается.
Еще час, а то и больше уходит на то, чтобы крохотными толчками и пинками – на большее не хватает сил – перекатить эту глыбу к куче сложенного мною раньше мусора. И уже поверх глыбы водрузить старый чемодан, тумбочку и даже примус. А потом, как артистка в виденном мною в детстве цирке-шапито балансировала на выскальзывающих в разные стороны цилиндрах, я балансирую на шаткой вершине этой мусорной горы. И хватаюсь руками за край провала.
И вишу на этом краю, собирая все свое отчаяние для последнего рывка, для того, чтобы подтянуться. И еще раз подтянуться. И, протиснувшись из преисподней обратно в занесенный снегом и заваленный мусором двор, понять – я выбралась! И не ощутить ничего, кроме бесконечной усталости. И горящих губ. И содранных о края лаза щек.
Снова вечер – надеюсь, все еще первого января. Теперь домой! Согреть воды, смыть с себя все, что приключилось или только привиделось в этот первый январский день этой странной зимы. И согреть ноги! И, быть может, хоть как-то согреть сердце.