Колодец в небо
Шрифт:
Ног я не чую. И уже сама не знаю, что пугает меня больше: лишенные чувствительности ноги – при сильном обморожении, говорят, даже ампутации бывают – или необходимость открыть глаза и все же увидеть, куда я попала.
Пересилив себя, разжимаю веки. Тусклый свет керосиновой лампы очерчивает десяток расположившихся полукругом на полу оборвышей-подростков, грязных обросших мужиков и сидящего в центре предводителя – Луиджи Вампа в катакомбах Сан-Себастьяно, и только!
– Ну, легавая, выследила нас себе на погибель?
– До
– Не знаю я «Интернационал», – не к месту признаюсь я.
– Эт как жишь, не знашь? Плохо шоль вас учут. Все вы, падлы легавые, ваш «тенрацанал» горланите, а ты шож не обученная?
– Не обучена оттого, что не легавая.
Глаза чуть привыкли к этой чадащей темноте и начинают различать контуры моих тюремщиков. Идущий от лампы поток света очерчивает контуры здешнего предводителя и его жутковато мерцающие глаза. Странный разбойничий атаман с абсолютно больными глазами. Так тускловато мерцают глаза не злобой. Так глаза горят болью, которая живет внутри.
– Вы кто? – спрашиваю, чуть осмелев.
– Едыть мать твою, рот раскрывать!
Кто-то из оборвышей, притащивших меня в этот угол разбойничьей пещеры, уже замахивается, чтобы ударить, но атаман резким рыком обрывает:
– Ша!
И начавший было свою атаку плюгавый мазурик, попятившись, оседает.
– Кто такова? – спрашивает атаман с больными глазами.
– Человек, – отвечаю я.
– Человек! – передразнивает с ухмылкой атаман и командует: – Сухарь, обыщи! – И следом чуть менее грозно: – Да не лапай! Слышь! Не лапай. Карман П проверь, да шоб ствола при ей не было. А ручонки свои не распускай, на Сухаревке баб будешь лапать!
– Сухарю и бабы сухаревские! – хохочет кто-то у меня за спиной.
Прозванный Сухарем кашляющий долговязый юнец с по-детски припухлыми губами ловко обшаривает карманы моего пальто.
– Э, Хмыря, не густо!
– Нечего у меня проверять. Что надо, сама покажу. Кошелек с двумя рублями сорока семью копейками – нужен? Да ключ от комнаты – все добро. Ах да, еще камея…
Камея благородных разбойников, по всей видимости, не интересует. Вытаскиваю кошелек и ключ из кармана, подаю атаману, которого Сухарь назвал Хмырей. На пол вылетает вложенный в бумажник листок. Сухарь подбирает его, наклоняется к фонарю.
– Неча без толку зенки пучить! – рычит Хмыря. – Все одно не прочтешь, грамотей! Скелета ученого тащи!
«Скелета» тащат откуда-то из дальней темной глубины этого невероятного подземелья. Неужели такое умещается под профессорским домом? Или здешнее подземное царство уходит куда-то под Высоко-Петровский монастырь и дальше. Кажется, тащили меня к атаманову логову минут пять, не меньше. Там, наверху, за эти пять минут до Петровки добежать можно. Или до Цветного бульвара, если в другую сторону, или даже до Сандунов, что рядом с моим домом.
Появившийся тощий разбойник и вправду на скелет похож. И у него такой же сухой злой кашель, как у Сухаря. И совсем бесцветные глаза. У атамана Хмыри хоть боль в глазах, а этот – скелет с пустыми глазницами.
– «У-во-лить Те-ни-ше-ву И-ри-ну Ни-ко-ла-ев-ну, – по слогам разбирает Скелет, – ма-ши-нист-ку из-да-те-льст-ва «Зем-ля и Фаб-ри-ка», как преста… пред-ста-ви-тель-ни-цу класс-са эс…экс…экс…»
– Тьфу ты, нечисть, слов навыдумывали! – через выбитый зуб сплевывает Хмыря. – Ты понятное читай!
– «…как быв-шую княж-ну, не про-шед-шую про-ле-тар-скую чист-ку…»
– Хитрые сволочи, собаки легавые! – матерится Хмыря. – Гля чо удумали! Шоб мы посчитали ихнюю фраершу за врага прольятарьяту! Так мы и поверили… Княжон мы, ешвашмать, не видали! Говори, чо тут вынюхивала, на кой ляд в наш шалман намылилась?
– Она тута уж какую неделю топчется, – обстоятельно докладывает Сухарь.
Ужас! Он меня видел, когда я в прошлые вечера под профессорскими окнами пряталась, все уйти из этого двора не могла!
– С покойницей, в ноябри тута замерзшей, топталась, да с легавым, участковым рябым, шепталась, туды-сюды по переулку бегала. А опосля в дом энтот хаживать стала. И нонче какой час на сугробе сидела, выжидала чего…
– Я и вправду княжна. Наполовину, – совершенно не к месту не желаю отказываться от папочкиного дворянства я.
– На какую такую половину? – не понимает Хмыря.
– На худшую. Папа князь был. Князь Тенишев. Но женился не на дворянке. За что и расплачивался. А мы с мамочкой после за папин княжеский титул расплачивались. Теперь мамы нет, а я все расплачиваюсь и расплачиваюсь и когда расплачусь – неведомо.
От выходящего из меня холода ли, от пережитого страха ли, но у меня начинает дрожать голос, и «расплач Н сь» звучит как «распл ‹ чусь». Я и сама, того и гляди, расплачусь.
– Спирт остался, Сухарь? Спирт, грю, остался?! – рявкает Хмыря и кивает на меня головой. – Ей плесни! Да побольше, не то концы отдаст!
– Куды плеснуть? – не соображает Сухарь, но атаман уже протягивает железную кружку с процарапанной надписью «Хмырь + Хивря =…». И уважительно, как знак высочайшего благоволения предводителя к нежданной пленнице, приняв эту покореженную кружку из рук вождя, Сухарь щедро отмеряет порцию мутной жидкости из грязноватой бутыли.
– Пей!- протягивает мне кружку сам атаман. – Пей, грю! Не то сдохнешь, и порешить тебя не удастся!
Разномастная бандитская шайка хохочет.
Не чуя рук, беру кружку. В другие дни от глотка вина у меня плывет в голове, Ильза всегда смеется, что в ее декадентское время девушки были покрепче и пили побольше. Что станет со мной от кружки спирта, и думать боязно.
– Да пошамать ей чего дайте! Хлеба, сала! – командует атаман. – Хлебай, не то от холодрюги сдохнешь! Залпой!
– Залпом, – поправляю я.