Колокола (сборник)
Шрифт:
...А грог, между прочим, надо отметить, много пьянее водки. Коварный грог. Я этого не подрассчитал, опьянел с ходу и стал ей, бедняге, нашептывать неведомо что:
— Мы давно, понимаешь, давно здесь жили вместе, Наташа. Жили, жили и умерли. Мы сюда шагнули из прошлого, дорогая моя жена! Разве на площади ты этого не заметила? Не узнала нашей ратуши и наших часов?
А наш булыжник на мостовой?! Ты просто меня забыла. Мы уже прожили вместе с тобой одну жизнь.
И осторожно, пьяно я целовал ее. Она, опьяневшая, завороженная,
Я жадно ел колбасу. Запивал ее грогом. А в промежутках, словно это само собой разумелось, целовал ее брови, ресницы. Охотничья простота нравов!
Свечи желтым отблеском освещали ее раскрасневшееся лицо.
Все жарче потрескивали дрова.
Я взглянул на нее. Лицо испуганно, щеки прямо-таки горят.
— Ты пьяная?
— Нет. Нисколько. Я... я... мне стыдно сказать: я счастлива!
(То-то, милая!.. Я этого и хотел. Отправляйся теперь к своему моряку, в его будни, скуку... Зато он молод! А?!)
Никто не обращал на нас никакого внимания: каждый за этим столом был занят собою.
Все вокруг — не больше чем декорация... Но разве моя с ней жизнь со вчерашнего дня была чем-то большим, чем актом пьесы? Комедии?! Да. Пожалуй.
Раздалась музыка. Наивная и, я бы сказал, фальшивая. Звук флейты (под старину) и тоненький, спотыкающийся голосок скрипки.
Я был изрядно пьян. И вот, понимаешь, со мной случился один из тех припадков «нашей», так сказать, типично «нашей» портовой абанковости, отчаянности, дурацкой эксцентриады... Валяй! Разворачивайся, комедия.
Я вскочил. Я вырвал скрипку из рук скрипача... Было похоже, что я собираюсь ее разбить. Но я спрятался за флейтиста и начал стыдливо ее настраивать.
Плохая скрипка. Мне помнится, что я морщился. Сыграл отчего-то одну из тех наивных импровизаций, с которых начал, когда мне было лет десять.
Дурак! Я словно орал, возвращаясь к прошлому. Глаза я, однако, закрыл... Как тут ни говори, а, пьяный, я снова держал в руках скрипку.
Сперва флейтист пытался поспеть за мной. Но я летел все быстрей, все бешенее и отчаянней.
И вдруг услыхал, понимаешь, пронзительный странный звук... Вернее, музыкальную фразу. Минуту! Сейчас я ее узнаю, узнаю...
Ускользнуло! Что-то знакомое... Это формула скорби.
Я опустил смычок и прислушался. По-видимому, то страшное играл я сам.
Я вернулся к столу и попросил водки. Однако водка не была «фирменным блюдом». А я все трезвел и трезвел.
Рядом сидела разошедшаяся, хохочущая Наташа, она объяснялась с соседями, пользуясь импровизированной азбукой глухонемых.
Подавальщицы начали задувать свечи.
— Как?.. Уже? — спросила Наташа.
— Милая, сейчас мы уйдем домой. Вслушайся, как это удивительно: наш с тобой «дом».
Да. Конечно. В первый и последний раз в жизни наш дом с Наташей был нашим общим домом.
И все же, мне думается, это зовется своеобразным умением жить. Даже качество, что ли, этих страданий — умение жить. Потому что оно и есть — полнота жизни.
Когда родилось во мне это бессознательное, тайное, что ли, соревнование с ним?..
Я как-то была в командировке на Дальнем Востоке. Шла на старом транспорте с торговыми моряками. Вокруг, как оно и положено, — однообразие морской земли — тоскливое, косоватое, — справа, слева, впереди, позади — движение волн, с их белыми гребешками. Волны и волны...
Бескрайность рождала тоску: это тебе не берег Черного моря, с веселыми подросточьими, отчаянными заплывами на маяк.
Случалось, судно шло сквозь туманы, давая тоскливые, безостановочные гудки.
Вокруг ни скалистого берега, ни островка, только одинокий маяк посреди волн.
Сыро. Холодно. Бьют в лицо нескончаемые ветра. Отсырела одежда. Сапоги от влаги покрылись плесенью.
И вдруг мне вспомнились твои частые, комфортабельные путешествия в дальние страны, путешествия, о которых ты так небрежно рассказывал иногда. Финляндия?
Что ж, Финляндия... Париж. Буэнос-Айрес... И — черт возьми! — острова: Борнео и Целебес.
И все это без особой радости, без нажима и без хлопот. Зрелище, впечатления, новые города.
Увидел бы ты меня хоть разок вот так стоящей на носу судна! — озябшую, в позеленевших от сырости сапогах.
Но эти мои путешествия, к сожалению, были необходимы. Я выступала здесь как старатель, просеивающий сквозь сито песок, чтобы добыть иногда ничтожнейшие крупицы золота. Не знала, где я его добуду и сколько намою, — я просеивала горы песка, нескончаемые лавины свежих и старых песочных образований — больших, как дом.
Такой была моя жизнь и мои путешествия. Не я их выбрала. Я уже говорила однажды, что мое дело как бы выхватило меня и бросило в гущу жизни. Взяло за горло. Всю целиком. Забрало с остатками молодости, надеждами, жаждой признания, мечтами о простом и однообразном счастье.
Он продолжал с каким-то отчаянием, прошагав по комнате:
— Ты женщина. И хоть ты многое понимаешь, всего ты понять не в силах. Например, ничего ты не знаешь о таинственном, так сказать, инстинктивном, что ли, существе женщин. Наиболее умные из них, наиболее «женщины» — если можно так выразиться — бессознательно не сразу нам открываются. Инстинктивно, что ли, оставляют разгон для завоеваний. Ты это вряд ли можешь понять...
Однако — не правда ли? — вечно таинственной быть нельзя. И тут происходит постепенная, так сказать, духовная сдача, ассимиляция. Пядь за пядью, шажок за шажком. А когда ты, казалось бы, все открыл, хлоп! — и пришла привязанность, ты попал в ловушку, остался духовным рабом до конца своих дней.