Колокола (сборник)
Шрифт:
— Клянусь! Чтоб я провалился на этом месте! Наташа. Это я... Я тебя позвал. Поняла?.. Не умею лгать!
Туман, черт возьми, туман! Чем дальше от центра города, тем он белей — лежит над шоссе, над полями. Из тумана выступают домишки и домики, белесый пар рассекают электрические столбы. Так холодно, что даже воробьи и те, понимаешь, не маячат на проводах. Светло, — но не видать солнца, не видать синевы над городом. А дорога — скользкая, по краям шоссе сугробы совершенно свежего снега. Все вместе прямо-таки — ощущение бесконечности.
Наконец машина вздрогнула и остановилась.
«Девятый форт». (Звучит-то как? Звучит не «Девятый форт», а «девятый вал»!) Земля, иссеченная рвами, рвы, которые стали могилами.
Приходящих встречает таблица на двух столбах:
«...восемьдесят тысяч убиты, погребены, сожжены и рассеяны по ветру... граждане разных стран».
В дежурке музея женщины-экскурсоводы уютно вязали чулки. Потрескивали дрова, было жарко, на электрической плитке урчал кофейник. Вязальщицы не ожидали, что кто-нибудь нынче явится к ним: больно холодно. Нехотя отложив чулок, одна из девушек надела шубейку, обула валенки и позвала нас в маленький кинозал.
С дежуркой зальце соединяла укатанная дорога.
Мы сидели одни в кинозале и ждали механика. Наконец свет погас, началась хроника, длившаяся восемнадцать минут (о ее длине до начала пуска нас спокойно оповестил механик).
Черно-белая съемка, изъятая у кого-то из бывших начальников лагеря. Над землей — пар. Снег — повсюду, светлое небо рассечено крышами из черепиц. По снегу идет деловитым шагом молодая голая женщина. К смерти. Она кажется озабоченной. За ней — солдат. Очень холодно! Понимать надо! Солдат поеживается от холода. Энергичней! Живей, живей!.. И она поспешает. И спотыкается. Голова — обрита. Ноги — босы.
Скорее! Холодно. Живей! К смерти!
(«Я не умру» — так, должно быть, до самой последней минуты думает человек. Ведь он не знает, что значит «смерть»!)
А есть ли у человека память в самое последнее мгновение перед смертью?.. Память детства и молодых желаний? Есть ли, есть ли эта живучая память? Или только острое чувство холода, страх последних ударов винтовки... Размолотая душа?
«Я не умру» — так, должно быть, думают люди. А?! Как по-твоему? Да, так думает, так думает человек...
Рвы наполнены до краев. Деловитей! Живей! Мороз!
...Засыпают землей. Над ней шевелятся руки. Эту живую землю еще разок прочесывают снарядами. И окончательно засыпают рвы. Но земля (и подумать только!) вздымается, горбится... Дышит, дышит!
Я ведь — ты помнишь? — я был военным... В оркестре. Звание старшего лейтенанта... Но потом, из-за этих дурацких мешков с картошкой... Да нет, ты знаешь эту историю. Добыл картошки и поволок в Москву, к себе домой. Для жены и сына, без увольнительной... Ясно, разжаловали и послали в штрафную роту, в тартарары, Я оказался солдатом, среди бывших «лимонников»... Мои, так сказать, боевые товарищи... Ну, а потом ранение в правую руку, орден Красной Звезды. И... демобилизация.
По
— Вы по специальности кто?
— Музыкант.
Одним словом, туда-сюда — гангренка. И все такое, но доктор остался с носом, я — с рукой... Ночей не спал, чего врать! Утешал себя мыслями о Бетховене. Не помогало.
Но что все это по сравнению с лагерем?! Что? Что? Что?.. Смерть?.. Разве дело в смерти? Я чувствовал себя... Я, был человеком! Среди своих... А тут... Одним словом, чего говорить? И так все ясно!
Я... Я помню рассказ о том, что Корчак шел в печь впереди колонны. Со знаменем своей школы. А позади, понимаешь, — дети...
Фашисты, фашисты, фашисты (да нет же, я не кричу!). Они сняли фуражки перед тем, как Корчаку войти в печь. Я... я... усвоил, что значит бессмертие. Усвоил. Да.
Одну минуту... Сейчас...
После хроники женщина-экскурсовод повела нас по казематам. Я увидел на стенах надписи, на всех языках:
«Мама, прощай! Завтра утром — расстрел».
«...Десять граждан Монако... Прощай, дорогая родина!»
«Товарищи!.. Дорогие! Родные! Отомстите! Не забывайте!»
Холод пронизывал нас. В камерах, надо сознаться, сыро. Я почувствовал легкий озноб, отвернулся, чтоб не видеть Наташу. (Руки у меня, я заметил, слегка дрожали.)
Экспозиция: челюсти, волосы, детские башмачки...
И понимаешь... даже тебе говорить неловко... Не знаю, как это произошло.. Возможно, от холода. Однако я, право, не очень зябок...
Я аккуратно сел на пол. Подол Наташиного пальтишка и подол шубейки женщины-экскурсовода — последнее, что я помню. Очнулся в дежурке. (Мужчина, видишь ли, упал в обморок!) В нашем милейшем городе, если помнишь, это прелестное состояние называют: «тихое нахальство».
Я лежал в дежурке с развязанным галстуком, в расстегнутой шубе. Надо мной — женщины... И... Ха-ха-ха-ха! — башмаки с меня стянуты, и я эдак элегантненько и задумчиво шевелил, понимаешь, перстами ног, перстами ног!..
Что я бормотал и как извинялся — не помню. До сих пор не пойму, как это я не сгорел со сраму?!
Когда пришел в себя, то сказал, что это чисто случайное: «аллергия» — и попросил продолжать экскурсию.
Наташа запротестовала. Но я был тверд как кремень. Скажи, а как бы поступила на моем месте ты?! Что мне еще оставалось делать?