Колокола (сборник)
Шрифт:
Должно быть, мы оба были очень смешны, потому что Наташа и Роберт сперва молчали, замерев, наблюдая за нами, а потом, не сговариваясь, одновременно и дружно, принялись хохотать.
Обернувшись к Роберту, я стал неуверенно и торопливо рассказывать о скульптурном ансамбле в городе Сталинграде, где Мамаев курган, где наши солдаты, где Пантеон. Рука из мрамора и вечный огонь, все сопровождается непрестанной музыкой. Хор голосов... Кажется, когда войдешь, что стены колеблются... Что... в общем, силу воздействия представить трудно! Старые женщины кланяются
Я был взволнован и говорил невнятно, однако Роберт добросовестно переводил. Бертинис-старший слушал внимательно, я б даже сказал — почтительно. Он кивал. И вдруг, приподняв голову, посмотрел мне в глаза, прищурился, улыбнулся и сделал резко отрицательное движение рукой.
— Отец полагает, — перевел Роберт, — что слияние музыки со скульптурой... Он думает — так считает отец, — что скульптура должна звучать сама по себе. Петь она должна в таком памятнике, как «Девятый форт», обязана обращаться к сердцу сама по себе... Если хоть сколько-нибудь скульптура.
«Переведя» все это, Роберт вышел и возвратился с подносом, на котором стояли рюмки, бутылка вина, одетая в соломенное пальтишко. У пальто были крошечные рукава и маленький соломенный капюшон. Покрой его был очень моден, бутылка выглядела элегантно одетой дамой.
Увидев бутылку в этом пальтишке, Наташа от восхищения всплеснула руками. Потом они с Робертом снова дружно принялись хохотать. Бертинис-старший взглянул на меня, улыбнулся и сделал неопределенное движение пальцем около лба. Движение это, видимо, означало: «Молодость! Что с них возьмешь, не так ли?»
Я опустил глаза, сжал зубы, стал разглядывать скатерть. Не принял ли Бертинис Наташу за мою дочь?
— Роберт!.. Это — Роберт... Пальтишки — это Роберт! — сказал Наташе Бертинис-старший и указал подбородком в сторону сына.
Сделалось тихо. Едва приметно звенели рюмки. Роберт осторожно и бережно разливал вино. Все молчали и улыбались.
— За ваш талант, за искусство, за молодость, за этот гостеприимный дом, — сказал я, когда все мы уже собирались чокнуться.
Чокнулись. Выпили. Сели.
Роберт снова принялся разливать вино.
— За ваш проект!.. За его удачу, сердечность... музыку... А кстати, Роберт, я, знаете ли, забыл спросить, под каким девизом он был на конкурсе... Хочу рассказать в Москве.
— Девиз? — пожимая плечами, беспечно ответил Роберт. — Знаете ли, девиз был самый-самый обыкновенный, первое, что нам пришло в голову. Наш девиз был: «Реквием».
— Ну, скажем, к примеру, я притворялся. Допустим, я говорил себе, что утра вообще не будет, не будет, не будет утра! Что день и ночь конца не имеют — иметь не могут, и все такое... И допустим опять-таки, что ночью я вдавливался в подушку лбом, встряхивал, как дурак, головой, не желая представить, что все это может окончиться... Допустим, я в кулак зажал воображение и логику,
Я не думал. Я просто жил. И жил, понимаешь, как будто бы передо мной — вечность, — что вздумаю, то успею сделать, пересмотреть, переиграть, выполнить. Такое воображение — искусство. Искусство! А как же? Но я им овладел!
«Завтра» перестало существовать. «Завтра» не было, было только «сегодня». Я жил минутой, жил часом... Я даже ссорился и мирился с ней, я — если хочешь знать — даже ухитрялся думать о разных разностях, да так, понимаешь, как будто бы только теперь научился думать по-настоящему.
Допустим... И все же — «завтра» приходит, а? Не повиснуть на тех часах на Ратушной площади, не остановить стрелок.
Ну как я тебе объясню?!.
Любовь? Да, конечно, — любовь. Но что это значит — расстаться с самым родным для тебя человеком? Ну, например: быть маленьким и по своей же собственной глупости, по велению собственных соображений, расстаться с мамой?
Все здесь было рядом — рука, плечо, смех, недовольство, обида, любые выпады! Не о том я думал — хорошая или плохая она. Она была с о б о й, то есть мной самим. Все признаки жизни — это она.
Погоди, погоди... Слов у меня совершенно недостает, объяснить это невозможно.
Помнится, я был маленький, но уже умел ходить, говорить и даже знал наш адрес, а не только свою фамилию. И вот в один прекрасный денек, когда мы с мамой гуляли по главной улице нашего города, было очень много народу, и много солнца, и она мне купила воздушный шар, — мама вдруг на минутку разжала пальцы — и я потерялся. Была улица и воздушный шарик — кажется, ярко-зеленый, а мамы — не было! Я стоял в толпе один, потерянный, и ревел.
Меня спрашивали: «Мальчик, что стряслось, отчего ты плачешь?» А я: «Потерял маму».
И уж нашлись, понимаешь, добрые руки, взявшие меня за вторую руку — свободную от воздушного шарика, я даже сказал свой адрес, а все ревел... Опустела земля: потерялась мама.
На всю жизнь у меня осталось воспоминание о безграничности моего отчаяния. Как мог человек вообще находиться на таком пределе отчаяния, на пределе сознания такой пустоты мира, — я это потом, когда уже вырос, понять не мог!
Отпустить Наташину руку?.. Оказаться на той же земле — без нее, хотя я знаю — она живая, живая (и даже, может, быть, счастлива!), — каково это? Нет, скажи!..
Пришло, однако, времечко ее провожать (такое было у нас условие, чтобы вместе в Москву не ехать). Это для того, чтобы не в Москве расставаться, мы знали, что там мы не сможем... Нет! Побалакали и успокоились: все как прежде... Плюс разбитые судьбы. Уж это мы оба соображали! Все как прежде плюс слабость, отчаяние. Трагедия ее. И моя. Сиротство моих детей! Мы всё знали — мы знали. Всё! Не я. О н а.