Колокола (сборник)
Шрифт:
— Больше энергии. Бодрей. Веселей! — говорит мне начальник. — Старшина! Прежде всего попрошу вас поставить музыку. Легкую музыку по возможности. Мы должны фиксировать внимание противника. Так. Приступили. Ну!
— Сей минут, — отвечает радист (и считает, что это он на немецкий лад). — Мы их, знаете ли, фиксируем... До того фиксируем, что они ополоумеют.
Раздается шипение. Чуть подпрыгивает иголка.
...И все Адамы до наших дней при виде дамы стремятсяРаненые с перевязанными головами и забинтованными конечностями привстают с коек. Протер наконец и стыдливо надел очки наш маленький капитан. Как спокоен радист! Как строго лицо хирурга. Шутка ли, в его землянке разлагают войска противника.
Все серьезны. Хочу смеяться, видимо, я одна.
Я и противник. Он заглушает нашу пластинку бросками мин.
— Энергичней. Грозней. Валяйте!
И я стараюсь. Я становлюсь мужественней. Все мужественней и мужественней. Я сильно стараюсь. Я горстями швыряю свое возросшее мужество в репродуктор.
Но, будучи матросом армии победителей, я добра: я предлагаю немцам, несмотря на их никудышное положение, сдаться и сохранить жизнь.
— Сдавайтесь, сдавайтесь, солдаты!!!
— Не с таким пафосом! Они решат, что кто-то нас пародирует...
...Я сплю. «Играй, играй, моя музыка. Пой, моя музыка!» Ноги болят.
«Вам... гм... очень больно?» — слышу я во сне чей-то знакомый голос.
«Нет. Не особенно больно, товарищ начальник, можно терпеть, конечно».
«Вот. Берите. Хромовые голенища».
«Голенища? От вас?.. Не может этого быть». («Играй, играй, моя музыка!..»)...
«Война!.. Чего ж вы хотели?.. Чтоб я не был вашим начальником и швырял вам под ноги розы? Вот! Это все, что я мог добыть. Хорошие. Хромовые. Серенада — не голенища...» — это слышится мне во сне.
Сны причудливы. Ни с того ни с сего какие-то голенища!
— Перебежчик! Вставайте! — кричит начальник.
И это явь.
Я просыпаюсь.
В окошко землянки заглядывают легкие, нежные отражения солнца.
Повернувшись щекой к слюдяному окошку с видом добитого обстоятельствами человека, сидит наш маленький капитан.
Против него, опустив голову и зажав ладони коленками, незнакомый мне человек. Лицо у него интеллигентное, остроносое, молодое.
— Мы вас ждем, — говорит мне начальник с яростью. — Разумеется, если сумеете уделить нам минутку внимания. Без вас мы в данном конкретном случае, увы, обойтись не можем... Увы! Мы действительно без вас обойтись не можем. — Голос его осекся от злости. — Мы в вас нуждаемся, а вы спите... Ну как? Готовы, надеюсь? Совершили свой утренний туалет?.. Битте, долмэтчер, — сказал он, указав на меня перебежчику.
— О-о-о, фрейлен!
Вопль любезности.
Это был первый немец, которого я увидела на войне. Немец! Живой. Один из тех, кто убил моего отца. Один из тех, по воле которых голодает, нынче в осажденном городе моя мать!..
— O-o-o, фрейлейн!
Живой. Настоящий немец!
Вокруг толпились все, кто был в силах ходить. Ребята, пришедшие с вахты, внимательно оглядывали перебежчика, прислушивались к тому, что говорит ему начальник и перевожу я.
— Его зовут Отто Генц. Он антифашист. Он просит учесть его убеждения... Давно он решил: при
Вчера, когда все пошли спать — это было в левой от переднего края землянке — он притворился, что вышел по нужде. Под утро дополз до колючей проволоки... И ринулся сейчас же вниз, в нашу сторону. Его увидел русский матрос. Он, перебежчик, поднял вверх руки. В одной из них был зажат носовой платок. Как белый флаг. Когда матрос подошел, он, Отто Генц, объяснил ему: «Гитлер капут».
Теперь война для него окончена. Военные действия не отвечают его гуманистическим убеждениям.
— Диспозиция частей? Каков ваш личный состав? Каково настроение противника? Каким оружием располагают близлежащие части? — опуская лирику, деловито допрашивал пленного немца наш маленький капитан.
В этот период войны на Севере перебежка немца на нашу сторону была событием значительным. Каждый к этому событию отнесся по-своему. Начальник радовался, что нас перестанут дразнить в Полярном «листовочниками» и «разложенцами». Старшина ликовал, что сумел протянуть рацию под носом у врага: он был храбр — и вот награда за его храбрость. Я же так приняла это обстоятельство, что вывела, мол, из строя вражеского солдата.
У всех в землянке, даже у раненых, было чувство приподнятости. Все хотели узнать, как живет противник на той стороне хребта. Перебежчика засыпали вопросами. Я переводила.
— Что они едят? Что пьют? Сколько у них землянок? Живут ли врозь на той стороне солдаты и офицеры?
— К их землянкам ведет шоссе из Норвегии, — объяснял пленный. — На той стороне хребта есть деревья — пихты и ели. Там земля живая, там птицы, не то что здесь. С той стороны к подножью Тунтурей по шоссе подкатывает грузовик. Каждые сутки немецким солдатам и офицерам подвозят пищу, письма и боеприпасы.
Он говорил все это сдержанно, немного смущенно. До перебежки он, видно, и представить себе не мог, как выглядит наш склон Тунтурей. Его удивляло теперь, что здесь так мало землянок, что мы живем в землянке санбата. Он не знал, что подходы к нашему рубежу идут только через огромное снежное поле, обстреливаемое врагом. Что другого подхода к нашим землянкам нет.
Мой начальник знал турецкий и английский языки. Но немецкий он знал пассивно и разговаривать не умел — не обладал достаточной беглостью.
Сидя втроем у слюдяного окошка за откидным столом, мы — наш маленький капитан, я и немец — составляли тексты для выступления по радио Отто Генца.
Видно было, что ему не хочется выступать от своего имени, что он жмется и чего-то недоговаривает.
— Разве вам недостаточно, что я, берлинец, проведу эту передачу как диктор?.. Могу, если вы хотите, проверить любые ваши листовки, придать им блеск. Я готов помогать: листовки и передачи сделаются безупречными в смысле формы. Но мне не хотелось бы себя называть и говорить от своего имени... Право, я думаю, это лишнее.