Колыбельная белых пираний
Шрифт:
В конце концов он все-таки сдается. Соглашается на осмотр. Но по-прежнему ничего не рассказывает о возможных источниках своего недомогания. Будто симптомы возникли сами по себе, внезапно и беспричинно всплыли из глубины здорового, полнокровного тела. Вера пальпирует ему простату через прямую кишку – болезненная. А через компьютерную томографию в простате обнаруживается инородное тело. Неживое вкрапление в его живой измученный организм. Мочевой канал поврежден.
– Это все карандаш, – наконец признается он, задумчиво глядя в окно, в яркое, налившееся синевой небо. – И девушка моя. Ну
И Вера тут же от всего сердца ему сочувствует. Словно влажная теплая мякоть чьей-то ладони накрывает Верино сердце. Ведь ему, этому одинокому и уязвимому человеку, всего лишь хотелось доставить удовольствие своей молодой любовнице. И он попытался – как мог. Он не виноват, что тело со временем ветшает, изнашивается, теряет твердость. Ему просто пришла в голову мысль, что природную твердость может заменить карандаш, вставленный в мочеиспускательный канал. Не виноват он и в том, что карандаш в процессе сломался. И что затем ему удалось вытащить лишь одну часть, а вторая застряла, потонула внутри его тела.
– Почему так долго не обращались к врачу? Думали, рассосется?
Он молча пожимает плечами. Нет, он ничего не думал, просто терпел. Ему понадобилась почти целая неделя, чтобы боль стала невыносимой и наконец перекричала жгучий иррациональный стыд.
– Вам можно медаль выдать за терпение.
К девяти утра поток срочных пациентов затихает. Рядом периодически возникают медсестры; пару раз зачем-то появляется регистратурная Люба, врывается в приемную мокрыми кроличьими зубами. Вера сдает дежурство и спускается на первый этаж.
Рядом с больничным буфетом в незапно оказывается давешний колыбельный пациент, и серебристая мелодия на несколько секунд всплескивается в Вериной голове.
Господи, почему он все еще здесь? Он же собирался домой, к сыну. Даже отказ от госпитализации настрочил. Что он делал все это время в больнице?
Он неподвижно сидит на банкетке. В его светло-голубых глазах уже, кажется, нет ни тревоги, ни температуры, ни мыслей – одна только бескрайняя небесная чистота. Нетронутая первозданность, божественность не осознающей себя природы. Он смотрит на листочек с выписанным ему рецептом антибиотиков и застывает с приоткрытым ртом. Так и сидит в блаженном ступоре. Будто проветривает свои огромные внутренние чертоги.
Вера поскорее проскальзывает мимо него в буфет. Отчаянно хочется кофе, но вместо этого она берет стакан с рыже-бурым компотом.
Надо будет поспать, хоть немного поспать дома до прихода Кирилла. Постараться уснуть.
Едва она отворачивается от прилавка, как прямо перед ней словно из ниоткуда материализуется Константин Валерьевич с одноразовой чашкой больничного эспрессо.
– Вера, постойте. Я не стал вас спрашивать при всех, когда вы сдавали дежурство. А вот сейчас спрошу. Что вы там наговорили пациенту по поводу меланомы?
– Ничего не наговорила. Отправила его к дерматологу.
– Он откуда-то выяснил, что я завотделением, подловил меня в коридоре и спросил, правда ли родинка может стать причиной орхита. Дескать, вы ему заявили,
Вера вздыхает и с унынием оглядывает надоевшую буфетную обстановку. Вокруг теснятся кривоногие столики, покрытые подсохшими кофейными пятнами землистого цвета. При виде этих заляпанных пластиковых уродцев у Веры каждый раз создается впечатление, что их взяли из какого-то прогоревшего привокзального кафе. Зато стулья рядом с ними величественные, парадные, обитые малиновым бархатом – словно из дворянских интерьеров. Из-за этих стульев Вера иногда ощущает себя здесь как в музее. Но не всегда. Стены и потолок обложены бледно-голубым битым кафелем, и потому иной раз ей кажется, что она то ли в морге, то ли в душевой старого бассейна, не ремонтировавшегося с советских времен.
– Даже не знаю, что вам и сказать. За чужую твердолобость я не отвечаю.
– Дело тут не в твердолобости. Вера, скажите, вы опять решили взяться за старое?
– За старое?
– Этот ваш… так называемый дар. Вам опять стало казаться, что вы можете видеть то, чего не видят другие?
Вера резко ставит стакан с нетронутым компотом на ближайший столик. Зачем-то берет солонку и принимается перекатывать серые слипшиеся комочки соли.
– У меня нет никакого дара. И вижу я то же самое, что и все. Разве что порой немного четче.
– Вы сказали ему, что он умрет?
Вопрос скрежетнул, словно стул по кафельному полу. Константин Валерьевич смотрит внимательно, ледяными скользкими глазами.
Вера рассыпает соляной комочек на заляпанный пластик стола.
– Нет. Я никогда бы такого не сказала пациенту. А уж что он там понял и решил для себя – это меня не касается. Теперь позвольте, я пойду. Мое дежурство закончилось.
Она поворачивается и быстрыми шагами направляется к выходу.
– Может быть, вам взять пару дней отпуска? – раздается за спиной голос Константина Валерьевича. – Вы знаете, Вера, вы очень бледная. Я бы даже сказал белая, словно снежком припорошенная. Вы вообще нормально себя чувствуете?
Вера вздрагивает, но шага не замедляет.
Зачем? Зачем он говорит мне это снова? Хотя нет: почему снова? Наяву он такого еще не говорил. Или говорил?
Верина мысль зависает, будто всасывается в темноту сознания, как занавеска в темную комнату от порыва ветра. И теперь никак не вытолкнуть ее обратно к свету, не заставить колыхаться снаружи.
Наверное, это просто совпадение. Он ведь не может знать про Амазонку.
Колыбельного пациента рядом с буфетом больше нет.
Вера выходит из больницы в наружный мир, ныряет в волну всепоглощающего жара. Пересекает больничный двор и соседнюю улицу – скорее, к холму с коровой. Посидеть на траве, успокоиться. Привести мысли в порядок.
Молочные ракушки облаков на небе редки и неподвижны. Жаркий ветер вяло передвигает по тротуару обертки от хот-догов, и в этом словно кроется предчувствие осени и опавших листьев. Однако воздух почти сразу пресыщается движением. Плавно замирает – плотный, горячий, сонный.