Колыбельная белых пираний
Шрифт:
В этот момент она чувствует, будто в ее собственной спине, прямо под кожей, что-то тонко и больно натягивается.
Она на пояснице. Меланома. Воспаление яичка тут ни при чем.
– Проходите, – говорит Вера, открывая дверь в приемную.
– Извините, просто у меня…
– Да-да, я в курсе. Проходите.
Не поднимая больше на Веру глаз, он заходит внутрь. Проносит мимо свое воспаленное тело – тяжелое и влажное. Тело-мочалка, пропитанное мыльной пеной.
И Вера не знает, что будет ему говорить. Она знает лишь одно: что бы она ни сделала и ни сказала, он все равно уже не жилец на этом свете.
2
Не время жить
Чужая боль давно живет в Вере. В какой-то момент она словно раз и навсегда поселилась внутри Вериного тела, пробила
Впервые Вера стала свидетельницей чужой боли в семь лет.
Мама везла ее на день рождения к подруге Ясе. В автобусе было тепло; по-будничному и почти приятно пахло бензином. Только изредка кто-то двигал оконное стекло, и тогда в салон плескало чем-то сырым и несогретым. Вера смотрела и думала о предстоящем празднике, который непременно будет таким же теплым и убаюкивающим, как автобус. Мимо бесконечной каруселью текла головокружительная весенняя синева с пестрыми ларьками и витринами магазинов. Было хорошо, уютно и в то же время просторно, словно в первый день больших каникул. Но внезапно улица как будто резко развернулась и бросилась наперерез Вериному внутреннему теплу. Сначала возник перекресток, скованный неврозом машин с мигалками, милицейских и больничных. Затем несколько людей в засаленных синих куртках: они как будто устало и чуть раздраженно переговаривались наискосок. А чуть дальше возникла раздавленная машина с открытой дверью. Внутри, головой на руле, лежал водитель. Его тело показалось тогда Вере крохотным и жалким, словно куриная печенка. Крови не было видно: ни на самом водителе, ни на машине, ни на земле. Но в ту секунду кровь словно размазалась по всему весеннему небу – густым красным повидлом. А внутри Веры, где-то под легкими, распахнулась ледяная пустота.
– Не смотри туда! – твердо сказала мама и даже попыталась отвернуть Верину голову от окна.
Вера тут же забыла о празднике. Стала представлять себе, как сегодня вечером водитель не приедет домой. Как в его квартире тревожно задребезжит телефон. И как жена водителя, прижав холодную трубку к уху, уставится в чернеющий провал окна. А может быть, даже уронит на пол суповую тарелку с полустертыми синими завитушками.
– Ну что ты вся скисла? – снова заговорила мама. – Ты ведь все-таки на день рождения едешь.
– Я не скисла, – пожала плечами Вера. – Я просто задумалась.
– Не думай об этой аварии. Иначе испортишь себе праздник. Такое бывает, ну что тут поделать. Мало ли бед и несчастий случается на свете! Жизнь коротка, в ней нет времени думать о чужой боли.
И Вера тогда впервые смутно почувствовала, что ее личное жизненное время и правда ограничено. Автобус ехал дальше, мимо по-прежнему проносились настырно цветущие ларьки и витрины, а в голове у Веры болезненно-остро скреблась новая мысль: нет времени. Нужно срочно забыть о водителе и о его жене с суповой тарелкой, потому что скоро будет праздник, будет Яся, будет ее мама с серебристым рассыпчатым смехом и заварными пирожными, будет третьеклассник Гоша, который так интересно рассказывает про маньяков. Все это будет, но закончится очень быстро. А если пустить водителя и его жену в свои мысли, то праздника не произойдет вовсе. Вера крепче прижала лоб к оконному стеклу, вдруг ставшему ледяным. Взгляд продолжал рассеянно следовать за проносящимся мимо городом, а в голове в такт ухабинам стучало одно: забудь, забудь, забудь.
Много лет спустя, когда Вера начала работать врачом, эта же мысль постоянно скреблась где-то на краю сознания. Вокруг болели, умирали, а Вера бесконечно бежала – узкими коридорами, обшарпанными лестницами, шумящими сутолоками; ехала – длинными улицами, ленивыми светофорами, будничными суматошными мыслями. Все дальше, все скорее, все резче. Времени останавливаться не было. И чужая боль жила в Вере молча, как бы незаметно, за пределами мыслей.
Но все-таки жила и разрасталась.
Следующей болью после водителя была тетя Лида.
В Верином детстве маме часто бывало не до Веры: ей приходилось вкалывать на двух, а порой и на трех работах. Пропадать
А бороться Вера не хотела.
– Вы уж простите, но ваша девочка совсем не старается, – неизменно разводили руками громогласные педагоги при встрече с мамой. – Лучше, видимо, подыскать ей какое-нибудь другое занятие. Она просто зря занимает чье-то чужое место.
И хотя от этих слов каждый раз где-то под сердцем начинала ныть маленькая необъяснимая червоточина, уход из кружка был несомненным облегчением.
– Надо подумать, куда тебя теперь записать, – с терпкой досадой в голосе говорила мама. – Сколько уже занятий перепробовали, и все тебе не подходит. Должно же быть где-то и твое место, в конце-то концов.
Но Верино место не находилось.
В итоге Веру стали все чаще оставлять с тетей Лидой и дядей Колей – хоть под каким-то присмотром. Иногда – в их теплой, сытно пахнущей слегка подгорелыми оладьями квартире. Но в основном – в неумолимо ветшающем дачном доме, где они обитали с апреля по октябрь, а порой и с марта по ноябрь.
Тетя Лида и дядя Коля зарабатывать не стремились. Они просто жили.
Мамина старшая сестра тетя Лида (простушка неприхотливая, как говорила мама) работала гардеробщицей в детской поликлинике, на полставки. В дачный период ездила по утрам вместе с Верой из поселка в город на канареечно-желтом, тяжко дышащем автобусе. Вера отправлялась в школу, а тетя Лида – в пятиэтажное невзрачное здание рядом с вокзалом. Там, среди облезлых болотных стен, придавленных воспаленным, нарывающим желтоватыми подтеками потолком, и проходила «трудовая» часть ее дня. Пару раз и Вера побывала – в ущерб урокам – на тетилидином рабочем месте. До трех часов сидела на узкой кушетке тыквенного цвета в окружении ветвистых металлических вешалок. Хлебала маленькими глотками душистый чай из термоса и наблюдала, как тетя Лида с несуетливым достоинством обменивает пестрые шуршащие ветровки на треугольные пластиковые номерки.
Что касается дяди Коли, то он разъезжал по садоводствам на своем стареньком светло-бежевом «москвиче». За весьма скромную плату чинил людям бытовую технику, домашнюю утварь, сельскохозяйственный инвентарь. Выполнял работу с глубинным отрешенным спокойствием – только вертикальная морщинка между мохнатыми, будто хвойными бровями очерчивалась чуть резче. При этом дядя Коля имел за плечами красный диплом авиационного инженера и несколько лет работы – по словам мамы, довольно успешной. И окончательно брошенной из-за невозможности, как он сам говорил, «вздохнуть спокойно и оглядеться вокруг».
И Вере было у них хорошо. Хорошо среди их застывшей безветренной жизни. Хорошо от их приглушенных убаюкивающих разговоров за стенкой. Иногда между собой, иногда с гостями – такими же уютными и мягкими. Вера до сих пор постоянно вспоминает сырые, отекающие стены их дома, сладковато-острый запах гнили в старой беседке, куда так приятно было нырять летними жаркими днями. Вспоминает дощатый пол на веранде, когда-то выкрашенный в цвет молочного шоколада и с годами потемневший, но неизменно подпитанный щедрыми мазками света. Сосновый воздух – живой, смолистый, до краев наполненный солнцем и щебетанием. Брусничный закат, горящий над садоводством. И невесомо белеющий лунный полукруг.