Колыбельная
Шрифт:
— Ну ты даешь, — курильщица покачала головой.
— Смелая! — завопил парнишка со штопором, и все засмеялись.
— Давайте выпьем за смелость, — предложила девушка, которая любила гладить стены.
Предложение пришлось кстати. Они выпили за смелость, потом за родителей и за «родителей наших детей», потом еще за что-то. Разошлись поздно, довольные собой и друг другом.
Курильщица поднялась рано, перед самым рассветом. Она погладила новый брючный костюм, который купила неделю назад на распродаже, чтоб поразить бойфренда своим великолепием, и переоделась в него; накрасила губы и подвела ресницы. Повертелась в костюме возле зеркала, щелкнула языком: ах, какая красотка. С люстрой пришлось повозиться. Наконец она сняла ее и аккуратно положила на стол, чтоб не разбилась, потому что люстра была дорогая и красивая. Сделала петлю точно так, как было показано на картинке в Интернете. Привязала веревку к крюку. Поставила под крюк табуретку. Долго выбирала расположение табуретки, чтоб табуретка оказалась точно под крюком. Забралась на табуретку; в это время мимо ее комнаты проходил второкурсник, который искал, чем бы похмелиться: он заглянул в открытую дверь и увидел, как девушка в брючном
Глава седьмая
Гордеев подошел к «газели», наклонился и провел указательным пальцем по бамперу. Кивнул: именно в этом автомобиле с крытым кузовом Молния и перевозил своих жертв. Удобная штука; вы согласны со мной, Кошевой? Кошевой не отвечал. Он медленно шагал вдоль стены, обходя мусор, скопившийся на полу. Это место напоминает пресловутый склад речного вокзала, заметил Гордеев, вам так не кажется? Кошевой молчал. В темноте его куртка, казалось, светилась. Гордеев следовал за белым пятном светящейся куртки. Под крышей шуршал обрывками целлофана ветер. Рядом капала вода: кап-кап. И снова: кап-кап. В ушах шумело. Только бы не уснуть, подумал Гордеев. Он споткнулся об арматуру и схватился за холодную стену левой рукой, правой продолжая крепко держать пистолет. Кошевой остановился. Чуть не упал, признался Гордеев. Кошевой снова двинулся вперед. Гордеев следовал за ним, стараясь смотреть под ноги. Вы знаете, Кошевой, сказал он, я был бы рад, если б оказалось, что Молния не вы. Понимаете, мне понравилось, как вы сочувствуете людям, которые сломлены горем. Я завидовал вашему умению; я-то давно разучился сочувствовать. Молчите? Великолепно. Честно говоря, я надеюсь, что вы не убийца. Я вам почти верю. Думаете, я вру? Ни черта подобного. В глубине души я надеялся, что вы станете мне другом… другом, — задумчиво повторил он. — Другом-другом-другом. Боже, что я несу? — Гордеев засмеялся. — Это из-за недостатка алкоголя в крови. Не слушайте меня, Кошевой; этот тоскливый город сожрал меня с потрохами.
Белое пятно сдвинулось вправо. Гордеев моргнул. Кошевой поводил в темноте фонариком: пятно света заметалось, выхватывая из темноты мусорные горы, которые чередовались с бетонными равнинами. Затем луч уперся в металлическую дверь. Кошевой подергал ручку, но дверь не открылась. Тогда он достал из кармана ключ на веревочке и вставил в замочную скважину. Вот бы увидеть его лицо, подумал Гордеев; черт знает, что со мной творится, но если я увижу его лицо, то дело пойдет на лад. Мысль увидеть лицо Кошевого не покидала его. Гордеев сдвинулся вправо, но Кошевой повернулся так, что Гордеев видел только его спину. Он мои мысли, что ли, читает? — с раздражением подумал Гордеев. Кошевой повернул ключ в замке: дверь открылась. Они вошли в пустой коридор: краска на стенах облупилась, потолок прогнил, видны были чердачные перекрытия. Кошевой направил луч в темноту, и Гордеев увидел в конце коридора еще три двери. Здесь холодно, сказал Гордеев, вам так не кажется, Кошевой? Кошевой промолчал, но Гордееву показалось, что он услышал какой-то странный звук, вроде смешка. А может, и не смешок; может, это крысы, подумал Гордеев.
Они вошли в левую дверь, за которой оказалась комната. Под ногами хрустело стекло, потеки на стенах блестели, когда на них попадал свет; они миновали еще одну дверь, потом другую, третью. Гордеев мечтал лечь и уснуть. Он опустил пистолет, покорно следуя за Кошевым. Он не понимал, что тут делает. Ему казалось, что человек, за которым он идет, ведет его к месту ночевки. Где-то здесь должна быть комната с кроватью, подумал он, мне хватит обычной раскладушки, мне не нужен комфорт, всем людям нужен комфорт, а мне нет, мне уже ничего не нужно, только немного сна, черт возьми, если понадобится, я усну прямо на полу, но почему здесь так холодно? Он снова услышал смешок. Проклятые крысы, подумал он, такое чувство, что они следуют за мной, ползут в сыром пространстве между стенами, чтобы внезапно напасть со спины. Здесь наверняка обитают полчища крыс, у них смешные крохотные лапки, они скребут ими по кирпичу, желая свести меня с ума; господи, как же мне хочется спать.
Они миновали еще одну дверь, за ней была лестница, которая вела вниз, в темноту. Гордеев потрогал стену: ледяная. Какое-то время он мог ясно соображать.
— Вы хотите сказать, Кошевой, что человек, к которому мы идем, находится внизу? — спросил он.
Кошевой не ответил. Гордеев потоптался на первой ступеньке и поставил ногу на следующую. Ступеньки чертовски скользкие, подумал он, надо быть аккуратнее, чтоб не свалиться. На этой проклятой лестнице можно запросто свернуть шею. Он преодолел еще с десяток ступенек и остановился передохнуть. Свет фонарика мигнул внизу и пропал. Гордеев очутился в кромешной темноте. Он замер, прислушиваясь: тишина. «Здесь так холодно, что больно дышать, — подумал он. — Чего я жду? Надо развернуться и уйти. Вернусь тем же путем, что и пришел». Теперь ему казалось, что он пришел в это чужое место один; он что-то ищет здесь, что-то важное, но что, черт возьми, и зачем? Ему ничего не нужно, он всё видел и всё понимает. Держась за стену, он сделал шаг вниз. Потом еще один. Звуки глохли в узком пространстве, морозный пар оседал на стенах. Макушка уперлась в низкий потолок. Гордеев наклонил голову и пробормотал: я пес, сонный пес, мертвый пес. Он провел рукой по голове: волосы были влажные и холодные. Он опустил ногу на ступеньку и поскользнулся. Долю секунды ему казалось, что он сумеет удержать равновесие, но —
Он остановился, чтоб отдышаться.
Вы, наверно, думаете, что я псих, сказал он. Может, и так. Но вы не представляете себе, как мне скучно. Жизнь настолько банальна, что иногда мне становится страшно. Вы думаете, я преувеличиваю? Ваше счастье, если вы так думаете.
Правая нога по щиколотку погрузилась в холодную воду. Гордеев отступил на шаг, наклонился и нащупал пистолет; поднял его и сунул в кобуру. Честно говоря, я ожидал, что вы его подберете, сказал он. Неужели вы настолько уверены в себе? Или у вас здесь припрятано свое оружие? Было бы забавно.
Гордеев толкнул незапертую дверь, перешагнул порог и увидел вдалеке мерцающий огонек. Он пошел к нему, удивляясь банальности Молнии. Он шел долго. Огонек не удалялся и не приближался; он просто мигал всё время на расстоянии как отблеск чего-то несуществующего. Гордеев остановился, не понимая, что происходит. Паники не было. Может, так и надо, подумал он и вспомнил одну из немногих прогулок с отцом. Дело было зимой, лет двадцать назад. Они купили хлеб в маленькой булочной. Отец молча расплатился и протянул буханку сыну. Гордеев взял хлеб, не произнеся ни слова. Они вышли на середину моста. Внизу в стылой воде плавали утки. Гордеев подумал, что они плавают хаотично, как молекулы при броуновском движении. Он отщипнул мякиша и швырнул с моста; хаос немедленно обратился в порядок. Смотри, папа, сказал он, смеясь, эти утки движутся поступательно. Ему показалось, что это хорошая шутка. Отец украдкой посмотрел на часы. Он думал, что Гордеев не заметит, как он глядит на часы, но Гордеев заметил. Мальчик отщипнул еще немного хлеба, покрошил в пальцах и разжал ладонь. Крошки сдуло ветром. Утки накинулись на угощение.
— Нравится кормить уток? — спросил отец.
— Нравится, — ответил Гордеев.
— Великолепно, — сказал отец.
Он снова посмотрел на часы.
— Надо идти? — спросил Гордеев.
— Да, сынок, — вздохнул отец. — Много работы. Ты же не обидишься, верно?
Гордеев молча кормил уток; ему нравилось создавать из хаоса порядок. Я возьму такси, сказал отец. Ты сам домой доберешься? Гордеев кивнул: доберусь. Отец неуклюже потрепал его по волосам: умница. Ты у меня совсем взрослый. Помявшись, он протянул сыну картонную коробку, перевязанную розовой лентой: передай матери, хорошо? Это подарок ей на день рождения; конечно, я немного опоздал, но лучше поздно, чем никогда, верно? Верно, сказал Гордеев. Он прижал коробку к груди. Отлично, сказал отец. Он подержал сына за плечо и отправился ловить такси. Гордеев доедал хлеб, глядя, как отец садится в «Волгу» с шашечками на грязном белом боку. Когда отец уехал, он пошел домой. Дома мать смотрела телевизор.
— Как всё прошло? — спросила она.
— Папа уехал на работу, — сказал Гордеев.
Мать фыркнула:
— Как это типично.
— Вот. — Гордеев протянул ей коробку. — Это тебе.
Мать уставилась на коробку:
— Что это?
— Папин подарок тебе на день рождения, — сказал Гордеев.
Мать взяла коробку, повертела в руках, хмыкнула и сняла крышку. Внутри находился чайный сервиз. Боже, сказала мать, он просто схватил первое, что попалось на глаза. Она посмотрела на сына: ты понимаешь? Я понимаю, кивнул Гордеев. Он подлец, сказала мать. Надеюсь, что ты не станешь таким же, когда вырастешь. Не стану, пообещал Гордеев. Мать ушла на кухню. Послышались грохот и звон. Гордеев молча смотрел телевизор. Мать зашуршала одеждой в прихожей.
— Я скоро вернусь! — крикнула она. — Если голоден, разогрей курицу с макаронами, еда на плите.
Раздался стук закрываемой двери. Гордеев поднялся и пошел на кухню. Осколки сервиза лежали на дне мусорного ведра. Гордеев поворошил их рукой. Он порезал палец, и на фарфор капнула кровь. Он не обратил на это внимания. Одна чашка уцелела. Он поднял ее: кусочек откололся, на ручке трещинка, но пить можно. Гордеев налил в чашку воды для пробы. Выпил. Великолепно, произнес он вслух. Отнес чашку в свою комнату и спрятал в секретере за книгами Джеймса Хедли Чейза, Рэймонда Чандлера и Микки Спиллейна, которыми зачитывался в свободное время. Он знал, что мать иногда роется в его вещах, и не надеялся, что чашка продержится в целости хотя бы неделю. Но она продержалась двадцать лет.