Командировка в юность
Шрифт:
Или вот Дмитрий Иванович Стахеев, не только именем-отчеством, но и всем обличьем схожий с Менделеевым. Он преподает ботанику в зоотехникуме, преподает непохоже на всех: в слякоть, в пургу и жарынь тащит студентов на поле, в лес и там читает лекции, которые, говорят, и лекциями не назовешь, они скорей чем-то напоминают стихи.
Или — Костин Василий Михайлович, садовод городского колхоза. И зимою от него пахнет яблоками, вишневою корою, смородиновым листом. И сколько в саду ни растет деревьев — каждое для Василия Михайловича, будто живое, некоторые яблоньки он даже наградил именами, прозваниями, все они ласковые и певучие, эти имена:
А вот в этом, нарядном с зелеными наличниками, проживают н е л ю д и, так их кличет вся улица за глаза и в глаза: Митька Сальников, его жена Фрося и старуха Спиридоновна. Они — сквалыги, завистники, торгаши. Митька наживает деньгу на базаре, покупает, перепродает всякое барахло. Фроська его вяжет кофточки, а старуха ковыряется в огороде и ломит неслыханную цену за парниковые огурцы и первую, в карандашик, морковку.
Иду по улице, здороваюсь, люди отвечают, а дома — улыбаются, и только нарядный сальниковский пятистенник смотрит хмуро и отчужденно.
Библиотека открывается в двенадцать, но, конечно, Зойка уже там, будем сидеть вдвоем и читать стихи, а может, просто молчать и радоваться солнышку за окном, голубому небу и еще тому, что мы — рядом и, наверное, будем рядом всегда.
Сторожиха моет крыльцо, и без того чистое, прозрачные струйки падают со ступенек, я прыгаю на крыльцо сбоку, чтобы не мешать сторожихе, и тогда здороваюсь:
— Здравствуйте, Марьям-апа [1] .
— Исамсес, — отвечает она по-татарски. Добавляет проницательно и добро: — Не книжки читать пришел, к Зойке ты пришел, парень.
1
Апа (татарск.) — почтительное обращение к пожилой женщине со стороны младшего.
А я и не скрываю — что скрывать, лишь плохое надо прятать от людей, лишь стыдное.
Зойка — вот она, выбежала на порожек, я говорю ей:
— Здравствуй, Зорька!
Я говорю все-таки потише.
Библиотека в бывшей мечети, Марьям-апа и тогда была сторожихой и уборщицей, и так осталась, когда мечеть закрыли. Марьям-апа не верит в аллаха и не читала Коран, зато сейчас она читает книжки подряд, с буквы «А» добралась уже до Горького.
В коридоре, по ковровой дорожке, топает Марс. Это — не бог войны, а просто внучонок Марьям-апы, глаза у него, как вымытые вишенки, а рот перемазан и пальцы склеены сладким. Марс тянет мне сладкую ладошку, и я запросто здороваюсь с «богом войны».
Читальный зал высок и холоден, старинные, черного дерева резные шкафы уходят под потолок, и шкафами отгорожен кабинетик, где всегда сидит Зойкина мать, а сегодня владычествует Зойка. Дверь притворена, очень хочется говорить Зойке необыкновенные, прекрасные и тревожные слова, но я не знаю таких слов, а если бы и знал — наверное, не посмел бы произнести, я говорю невпопад:
— Здравствуй, Зорька.
Я говорю громко, и под высоким гулким потолком отдается:
— Зорька!
А моя Зорька смотрит на меня, и серединка верхней губы под мягкой луночкой слегка приподнимается — Зорька хочет сказать что-то, может быть, необыкновенное, прекрасное и тревожное, и молчит, — наверное, и она таких слов еще не знает.
— Садись, — говорит Зойка, — ну садись, пожалуйста, вот сюда.
И сама проходит за стол с каталожными карточками. Я не хочу, чтобы Зойка отделялась от меня, но что поделаешь, если она выбрала это место.
Половина двенадцатого, еще тридцать минут впереди, я буду читать стихи, надо только сперва выключить радио — пусть не мешает. Но Зойка говорит:
— Оставь. Все равно до двенадцати перерыв, а потом послушаем известия.
Правильно, на городском радиоузле перерыв…
Звезда стоит на пороге — Не испугай ее! Овраги, леса, дороги: Неведомое житье! Звезда стоит на пороге — Смотри, не вспугни ее!Это я читаю, а Зойка говорит уверенно:
— Багрицкий. А дальше помнишь? Вот:
Вставай же, дитя работы, Взволнованный и босой, Чтоб взять этот мир, как соты, Обрызганные росой. Ах! Вешних солнц повороты, Морей молодой прибой.— Морей молодой прибой, — повторяю я и встаю, и Зойка тоже встает, и тогда я опираюсь рукой и перемахиваю через стол, для меня такой номер сущий пустяк, мы — рядом, и Зойка шепчет совсем тихонько:
Вселенная в мокрых ветках Топорщится в небеса. Шаманит в сырых беседках Оранжевая оса, И жаворонки в клетках Пробуют голоса.— Слушай, — говорю я, — слушай, Зорька…
— Погоди, — отвечает она, — ну, пожалуйста, не надо…
— Зорька, — говорю я, — Зорька же…
— Зорька, — говорит она, слышу в ее голосе удивление и радость, я понимаю: ведь никто, никогда ее так не звал, это придумал я, и всегда буду называть ее Зорькой — только я один, и никто больше.
Я обнимаю Зорьку, серединка губы под мягкой луночкой приподнимается — вовсе не для того, чтобы сказать мне что-то.
Мы стоим так, и за стеной топорщатся в небеса ветки сирени, непуганые звезды просятся на порог, молодой прибой грохочет о скалы, и бегут дороги в неведомое житье… И Зойкины губы чуть вздрагивают под моими губами.
За спиной хрипит, Зойка хочет отстраниться, но я не отпускаю, ведь это всего лишь радио, поверка времени, а потом — последние известия. Еще несколько минут — и ворвутся ребята, пока же мы с Зорькой вдвоем, и губы ее чуть вздрагивают под моими губами.
Репродуктор хрипит, я хочу выключить его, но для этого надо шагнуть, оторвать губы от Зорькиных губ, а я не могу. Пусть передают последние известия, пусть гремит жизнь — такая веселая, такая прекрасная, такая бесконечная и счастливая жизнь!
— …германские войска напали, — прорывается вдруг сквозь хрип, и голос звучит странно, голос не похож на тот, каким читают известия дикторы, кажется, это и не диктор, кто-то другой. Мы не успеваем разобраться, опять из черной тарелки доносится хрип, но мы уже прислушиваемся, хотя Зойкины губы еще вздрагивают под моими губами.