Комедия неудачников
Шрифт:
Его воодушевление кажется мне все более и более искренним. Он улыбается и похлопывает меня по плечу. Чувствую, что он во что бы то ни стало намерен заставить меня разделить с ним трапезу.
Я подавляю на миг свое отвращение и заглядываю в тарелку, которую он наполнил мне доверху. Белесая липкая масса без соуса, без единой капли масла, лишь какие-то растрепанные зеленые волокна да переваренные листики. И еще некая желтая кашица, которая тоже ни на что не вдохновляет. В общем, никакой эстетики. Вкуса наверняка тоже никакого. И только эта пресная вонь стала еще сильней и отчетливей.
Он
Я едва успеваю подавить новый позыв. Меня прошибает пот, я едва справляюсь со своим желудком.
— Что с ним такое, с нашим Антонио? Ему не нравятся ригатони?
Я снова смотрю на свою тарелку и обнаруживаю там все, что надо: и кукурузу, и одуванчики, и терпкий запах мяты.
Этот навязчивый запах ударяет мне в голову.
И как только ты смог проглотить такое, Дарио?
Я наклоняюсь в сторону, сотрясаемый приступом рвоты, гораздо более мощным, чем все предыдущие, и выблевываю струю желчи, жгущей мои внутренности.
Манджини встает и сокрушенно разводит руками, давая понять, насколько он огорчен…
Значит, до тебя дошло, наконец, Антуан?.. А ты-то думал, что этот дом для тебя надежное укрытие. Но при этом почему-то рвался наружу изо всех сил, а? Что ж, может, у тебя и есть еще шанс выбраться отсюда. Потому что Манджини пока не подозревает, что ты уже обо всем догадался… догадался, что именно он, и никто другой, убил Дарио.
— Были времена, когда это блюдо пользовалось гораздо большим успехом… Вы меня обижаете, Антонио Польсинелли.
— Простите… это пройдет.
— Сожалею, но этот рецепт мне весьма дорог. Я сумел бы приготовить любой итальянский соус, даже самый редкий, но я не люблю стряпню, которую можно найти в первом же попавшемся ресторане. Когда готовишь что-нибудь, надо творить!
— Простите меня, синьор Манджини, я неважно себя чувствую… Душно как-то… Мне, пожалуй, лучше выйти наружу, глотнуть свежего воздуха…
Я делаю попытку приподняться, но он тут же кладет руку на свое ружье. Я понял, что он понял, и прижался спиной к двери, не спуская глаз со старого психа и нащупывая ручку… как вдруг дверь открылась сама собой…
Когда кто-то вцепился мне сзади в волосы, я заорал.
Заорал снова, когда мне врезали по ребрам и расплющили морду о буфет. Я закашлялся, сжимая бока, попытался было встать, но удар ноги в лицо швырнул меня прямо на пол.
Не знаю, сколько длился этот момент, но я сделал все возможное, чтобы растянуть его как можно дольше и не получать новых ударов.
Манджини склоняется надо мной. Я скрючиваюсь еще сильнее.
— Синьор может встать. Я представлю ему моего племянника. Впрочем, они с ним уже знакомы.
Портелья тоже наклоняется, потирая кулак, словно собирается продолжить избиение. Первый раз он напал на меня, когда я был в стельку пьян, а теперь — нападение со спины. Из чего следует, что не стоит слишком уж бояться такого мелкого подонка.
— Sole il nipote capisce lo zio, — говорит мне Манджини.
«Только племянник может понять дядю». Звучит как пословица. Надо бы на этом поглубже сосредоточиться, попробовать ухватить смысл, но пока я его тут что-то не могу уловить. «Дядя и племянник» звучит словно название какого-нибудь фарса, комедии по-итальянски. Один недо-отец, другой лже-сын. Кровная связь без разделения ролей. Соучастие, помимо долга. Игра прежде всякой выгоды. Да уж, это надо было видеть, как они обхаживали меня, перехватывая на лету, словно двое проходимцев из басни, где роль бедной жертвы отведена мне. Именно басня. Правда, пока без очевидной морали.
— Пусть все-таки синьор окажет честь моей стряпне. Пусть попробует пересилить себя!
И, как бы подтверждая свое приглашение, он сует мне под нос пистолет, который достал из сундука и теперь демонстративно заряжает. Можно подумать, одного ружья ему показалось маловато. Портелья подхватывает меня, приподнимает и толкает к столу. Они думают, наверное, что с дулом у виска я стану есть охотнее. Этот корм для мертвецов. Жрать эту гадость — значит уже приготовиться к отправке на тот свет. Племянник усаживается справа, дядюшка слева, и сует мне вилку в руку, как маленькому, и склоняется к уху, словно заботливая мамаша, уговаривающая своего карапуза съесть еще ложечку.
— Что с ним такое? А? Уж не Аттилио ли отбил ему аппетит? Или это из-за рубашки, которую он нашел в моем сундучке? Неужто он таких никогда раньше не видел? Неужто он думает, что мог бы наткнуться на нее, если бы я сам не захотел ее показать ему? Может, он боится черноты?
Я довольно долго пытаюсь найти, что бы такое ответить, но на язык подворачивается лишь одно-единственное оскорбление. Да и то на французском. Ни в чем, видимо, языковой инстинкт так себя не проявляет, как в ругательствах.
— Дерьмо фашистское!
— Ишь ты, можно подумать, я по-французски знаю — все понял. Хотя я ведь уже привык, здешние-то меня тоже не жалуют. Но и они ошибаются. Настоящим фашистом я не был. Недолго, во всяком случае. А рубашечку если и сохранил, так только на память. Это вроде как саван одного призрака, который я держу в сундуке.
— Дерьмо фашистское.
Портелья как следует прикладывается к моему затылку. Но в тот же самый момент я вцепляюсь ему в горло с намерением воткнуть вилку в глаз. Он так завопил, что я решил даже, будто мне это удалось, хотя на самом деле всего лишь распорол ему щеку.
Конечно, он снова сбил меня на пол и принялся лупить ногами, да так, что чуть не рассек мне надбровную дугу носком своего башмака. Видимо, хотел ослепить меня и чуть было в том не преуспел, прежде чем дядюшка оттащил его в сторону.
— Дарио так не привередничал, — сказал он мне.
Племянник снова садится, закрыв ладонью пол-лица. Рана лишь подстегнула его ярость. Я поднимаюсь, прикрывая рукой глаз.
— Даже наоборот! — подхватил племянник. — Дядюшкина стряпня ему очень понравилась, верно, дядюшка? Как сейчас помню, я тогда еще нашел бутылку «Жеврей-Шамбертена» семьдесят шестого года в какой-то лавочке неподалеку от Пале-Рояля. Прямо чудо. Как раз под ригатони. Верно, дядюшка?