Комедия войны
Шрифт:
Египтяне, сенегальцы, австралийцы, зеландцы, шотландцы— все здесь. Есть здесь и русские матросы, и греки из иностранного легиона, и алжирцы. Арийцы смешались с семитами. Полицейские здесь греческие, а власть принадлежит англичанам и французам. Можно сколько угодно чувствовать себя французом, но надо привыкать жить со всем миром.
Я захожу в консервную лавку и покупаю консервы, то, другое. Я торгуюсь, держа в суках список. Дельпланк стоит рядом. Что за чёрт? — Я вижу, что Мовье держит свой вещевой мешок и рассеянно смотрит на витрину.
— Паршивец, —- говорит Мовье, когда мы выходим.
— Это экспроприация индивидуальная, — неопределенно замечаю я.
Но Мовье не знает этих слов.
Мы переходим из одного магазина в другой, утопая в пыли. Мы решаем сделать передышку в маленьком кафе, где всегда можно встретить несколько зуавов и греков в широких черных штанах. Они перебирают четки и курят кальян. Их неподвижность смущает даже самых, отъявленных из наших лодырей.
В заднем помещении кафе можно потихоньку выпить рюмку анисовой.
Мы возвратились удовлетворенные и навеселе, и я сел завтракать вместе с унтер-офицерами, хотя обычно я с ними дружбу не веду. Офицеров я и вовсе игнорирую. Они посматривают на меня с беспокойным любопытством. Они знают, что я сам не пожелал быть произведенным в офицеры.
Среди батальонных унтеров есть любопытные типы: ведь с некоторых пор на военную службу стали брать не только уголовных, но и политических. У нас есть два-три синдикалиста из союза строителей. Все это люди крепкие, боевые, но они не в восторге оттого, что попали на фронт. Они держатся особняком, как бы сторонясь остальной солдатской массы. Это до некоторой степени сближает меня с ними.
Меня тянет к ним, хоть я их и побаиваюсь. Они знают, что я—весь до ногтей — буржуа, но все же видят во мне человека. Сложность моего характера смущает их. Они чувствуют во мне патриота, человека, одержимого гордостью, которая им враждебна. Но в то же время они видят, что враждебно отношусь я и к офицерам, к армии. Я скрытен, но меня считают хорошим товарищем. Они — вспыльчивы, обидчивы. Чувствуется, что они размышляют, страдают, что они люди сложной психики.
Они недовольны пищей. Нам дают только овощи и мороженое мясо, — это первое, на что обычно жалуются и рабочие и крестьяне. Я на это не жалуюсь, хотя страдаю от этого больше, чем они.
— Англичан кормят лучше.
— Ты-то знаешь. Ты ведь был у них»
Да, я у них был. И с каким удовольствием! Мне бы надо было родиться англичанином. Это одно из тех детских мечтаний, которые хранишь до конца дней.
– — Нет, у них паршиво.
— Почему? —спрашиваю я.
Они смотрят на меня, не зная, что ответить.
— Англия, — говорю я, — богаче Франции, однако...
Я останавливаюсь. Было бы слишком - долго объяснять им причины французской скаредности, в которой мы все повинны.
Я слежу за тем, как они едят.
Они чувствуют на себе мой взгляд и видят, что я ем не так, как они, и что я стараюсь подражать им. Мы стесняем друг друга. Какая-то точная, неуловимая, но прочная преграда разделяет нас друг от друга.
Хотел ли бы я ее разрушить? Мне одинаково противно, когда говорят, что преграда эта незыблема, и когда ее вовсе отрицают. Я совмещаю в себе мелкого буржуа и аристократа.
Наша беседа переходит на темы войны. Мы все понимаем, что нас снова надули. Эта экспедиция не удалась. До Константинополя далеко, и мы никогда не попадем туда. Французские газеты врут в каждой строке. Флот должен был нам помочь, но он заперт подводными лодками и стоит в бухте.
Вероятно, газеты врут и в сообщениях о наступлении, которое будто бы начинается во Франции.
— Нас побили, надо подписывать мир, —- говорит один из синдикалистов.
— Если бы это зависело от тебя, ты бы не подписал, — хмуро говорю я.
— Еще как! —отвечает синдикалист.
Я смотрю ему в глаза, — он лжет. Мы все лжем. Я беспрестанно лгу. Лгу, когда скрываю свой патриотизм, он бьет из меня, хоть это противоречит всему моему поведению. В глубине души я хотел бы, чтобы спасал отечество кто-нибудь другой вместо меня. Я пришел сюда не как патриот? а. как утонченный буржуа, жаждущий ощущений. Я пришел к народу путями вывернутого наизнанку, неузнаваемого, молчаливого и чопорного романтизма.
Так же точно лгу я и тогда, когда бываю мил и любезен с ними. Мое тайное стремление к бедности и унижению не имеет ничего общего с их настроениями.
Я пристально смотрю на залив, окаймленный легкими горами. Природа дороже мне, чем живые люди.
В иной буржуазной среде, среди богатых и аристократов, я тоже кажусь необычным. Как много перегородок разделяет общество. Я—средний, либерально настроенный буржуа. Я принадлежу к тонкой прослойке между другими классами.
Я поднимаюсь и ухожу к рядовым. Их я люблю больше, чем унтеров.
Однако приближается время смены караула.
Камье все еще нет.
Пьетро ушел на поиски и вернулся без успеха:
— Не нашел.
Я уверен, что он врет.
— Ты что, смеешься надо мной? Ступай, побрейся!
Как я ни стараюсь, чтобы солдаты были в приличном виде, ничего не получается.
Пьетро бросает на меня полный ненависти взгляд. Он понимает, что его хитрости не помогут ему прикрыть Камье, которому теперь-то уж непременно достанется.
У меня настроение портится.
Проходит фельдфебель.
— Сбор караула. К капитану!
Взвод с грехом пополам выстраивается на ухабистой тропинке впереди палаток, путаясь ногами в колышках и скрепах. Я выступаю впереди взвода. Вид у меня мрачный. Солдаты не сводят с меня глаз.