Комики, напуганные воины
Шрифт:
Спустя несколько мгновений они принимаются друг друга опылять; Карузо тем временем напевает «О, этот жар любви»; Аистиха сверху, ее белокурые локоны щекочут голую грудь учителя, наполняя ее страстным трепетом, заставляя акробатически изгибаться и в конце концов давая выход рвущейся наружу мужественности.
— Вам хорошо, профессор?
— Как в раю, моя прелесть, — отзывается Лучо и открывает глаза.
Аистиха в белом халате смотрит на него недоуменно. Ее наметанный глаз уже подметил, что простыни увлажнились.
— Ну, профессор, теперь-то вы не станете утверждать, что вам снился Вергилий…
— Нет, — отвечает учитель, посылая
Воскресным утром колокольный звон созывает слуг божьих, которые, однако, исполнившись мирской суеты, отправляются к морю, тоже, впрочем, сотворенному Богом, равно как меланин, кальмары и ватерлиния, позже добавлены только тенты. Так думает Волчонок, запертый в комнате Башни номер Шесть в компании большущей мухи-авиатора. После недавних ночных розысков родители держат его под замком, и он ничего не ведает ни о событиях во внешнем мире, ни о рыцаре Лучо, ни о Леоне. Вид у него грустный и запущенный: траурная кайма под ногтями стала еще шире. Перед ним множество книг, но — в подтверждение теории Медведя — учиться ему неохота. Тянутся минуты под аккомпанемент гудливого кружения мухи и голоса, настойчиво зовущего на улицу некую Роберту. Температура — тридцать шесть; из антуража XX века неожиданно вырисовывается фигура Кардуччи. Волчонок представляет, как поэт безжалостно вырезает себя из страницы перочинным ножом. Дальше в учебнике — Пасколи: он тяготеет к земле, к нехитрому крестьянскому быту, вот он в деревне собирает куриный помет. Леопарди полон горечи. Фосколо — пламенной страсти. Д’Аннунцио — декадент. Верга — верист. Пиранделло опередил свою эпоху. Волчонок приступает к сочинению, заданному на каникулы. Тема такова:
Рельефно вырисовывающийся на фоне итальянской поэзии XX века образ Кардуччи, который, продолжая и развивая великие классические традиции, пропущенные сквозь призму его недюжинной натуры, одновременно испытывает влияние европейской поэзии, глубоко переосмысленное им с позиций современности, намечая тем самым пути обновления итальянской поэзии вплоть до наших дней.
Прочитав данную формулировку, Волчонок выводит в тетради:
В общем и целом я с вами согласен, учитель.
После чего он растягивается на полу. Колокола уже отзвонили, у мухи тоже кончилось горючее. Скрежещут мощные щеколды. Появляется отец Волчонка, Иезекииль. Он отлично поохотился; на мизинце у него висит добыча. Каждое воскресенье он непременно отправляется в кондитерскую и лично избирает свой парламент пирожных. Зимой относительное большинство составляют эклеры, летом возрастает число мест, занимаемых фруктовыми пирожными. Иезекииль откупоривает дверь, и оттуда, точно кот из холодильника, выскакивает Волчонок.
— Сын мой, ты занимался?
— Да. Можно мне на улицу, папа?
— А разве неделя прошла?
— Прошла, папа.
— Нет. Неделя наказания истекает завтра, в понедельник.
— Нет. Она кончается сегодня, в воскресенье.
— С математикой, сын, у тебя нелады.
— Просто у нас в школе по-другому считают.
— Это как сказать, — заключает Иезекииль.
Волчонок, может, и продолжил бы спор, но, выглянув в окно, решает, что должен уйти сейчас же и бесповоротно. Дверь закрыта. Но вот балкон…
Он пользуется тем, что родители
Встрепенувшись, старушка видит беглеца.
— Ты не соседский ли сынок?
— Да, синьора.
— А что ты здесь делаешь?
— Пришел спросить, как у вас насчет сахара.
— Ох, молодец, помощник растет. — И она снова засыпает.
Волчонок в два счета минует владения Гусаков и, прикрыв за собою дверь, исчезает.
— Мария! — зовет Гусак-отец.
— Да! — откликается Гусыня-мать.
— У нас дети есть?
— Дочь двадцати шести лет, живет с мужем в Швейцарии.
— Хм, однако…
— Что?
— Ничего, ничего, — говорит Гусак-отец и возвращается к починке велосипеда.
А лестничный водоворот уже стремит Волчонка навстречу полному опасностей воскресенью.
Совсем как в блюзах: возможны смены ладов, мелодические или меланхолические вариации, но всякий раз происходит возврат к отправной точке, откуда начался рассказ. Вот так и дни Лючии состоят из вариаций на тему Леоне. Кажется, нет сегодня человека, который был бы одинок. Мчатся на мотороллерах влюбленные, стайки детишек то сходятся, то рассыпаются в танце на роликовых коньках. Сливаются голоса двух старушек, мелко сплетничающих на высоком уровне подоконников. Квартет стариков собирается вкруг бутыли с вином. Кажется, сегодня одиноки все. Вот бородач, наблюдает за ребятами на роликах. Одинокая женщина ждет у окна прекрасного принца, но согласилась бы и на продавца энциклопедий. В баре оцепенело сидит слепой старик. Солдаты за четвертой кружкой пива, собаки без ошейника, потасканные особи обоих полов, художники-фаллократы, несчастные девчонки, ожидающие телефонного звонка, несчастные мужчины, не знающие, с каким счетом сыгран очередной матч чемпионата, — все одиноки.
Ты не одна, Лючия, хватит тебе грустить. Я знаю, но ведь был на свете человек, которого все — кто больше, кто меньше — любили. Нет, его невозможно забыть. И довольно об этом, Роза.
— Я скучаю по нему, — говорит Лючия.
— Я тоже, — отвечает Роза.
— Он мне так нравился.
— Мне тоже.
— Ты никогда не говорила мне.
— Подруга есть подруга.
— Неужели ты…
— Никогда. Только взгляды. Лишь однажды, еще до тебя, один поцелуй.
Роза не уточняет, что длился он с трех часов дня до полуночи всего с тремя перерывами по случаю остановки дыхания. Они подходят к бару. Лючия молча футболит по тротуару грохочущую консервную банку.
— Ну ладно, не заводись опять, — говорит Роза. — Думаешь, на виа Бессико он пошел к любовнице?
— Может, к привратнице, — смеется Лючия.
Они переходят улицу. Мойщик машин, глядя на них, насвистывает игривый мотивчик. Перед таверной стоят несколько скакунов, ишачок-мопед, в глаза бросается красный «Макарамото». Четверо наездников, в том числе Жираф, играют в сквере в шары. Кассирша Алиса, увидав Лючию, в знак солидарности угощает ее вишней в шоколаде.
Вперед выступает Кочет из блатных с намасленным хохлом и в псевдогавайской рубахе.