Комиссия
Шрифт:
А руки крупные были у Зинаиды и горячие, она ими Устинова уже сейчас никому не отдавала, он и сам из них не хотел уходить, они его голову положили на одно Зинаидино плечо, потом — на другое, и она удивленно засмеялась:
— Хорошо-то как сильного мужика в собственных руках подержать! Хорошо-то как, боже мой!
— Не сильный я… Тебе поддаюсь — какая в том сила?!
— Не перечь! Не смей!
— Мало ли других-то, которые никогда бы тебе не поддались?
— Мало! Ох, мало таких! Вы в Комиссии собрались из всего лебяжинского мира особенные! Игнашка Игнатов,
— А к чему это тебе? Делить-то нас по сортам?
— К тому, что ты из всех самый умный! И красивый! Жена у тебя и та одна такая царица-пава на всю Лебяжку! Потому что — она за тобой!
— Домну не поминай нонче! Не надо!
— Не буду! — согласилась Зинаида. — А вот что красивый ты — об этом буду говорить, не запретишь: глаза голубые, сам белый и светом весь светишься. А засмеешься — то и непонятно уже, как другие-то все вокруг не смеются, задумаешься — и все должны с тобой вместе думать и думать… Плечи широкие, усталь им ни в чем неведома. Лоб гладкий, безморщинистый. Руки…
И тут они оба явственно услышали шаги под окном. Под тем, которое из горницы выходило не на улицу, а во двор.
Которое было без ставни. Через которое падал в горницу лунный свет тоже желтый, словно в плошке закопченный.
И легкий стук в это окошко раздался.
Устинов поднялся, глянул на Зинаиду, она жутковато простонала.
— Не Кирилл… — сказала она, когда стон ее кончился. — Не он. Кирилл за материалом столярным в Крушихе. Он — конный…
А шаги во дворе не повторялись, притихли, и глухо потрескивал в плошке огонек, а больше не слышно было ничего.
— Зинка?! У тебя, поди-ка, и дверь на крюк закинута изнутри?
— Закинута…
— Пойди открой! Быстро!
Она пошла незряче, будто в полной тьме, — руки вперед, голова откинута назад. Горницу миновала, из кухни послышались шаги, послышался железный звон крюка.
Устинов склонился над бумагой и неаккуратно, торопливо переписал из Обращения еще несколько слов: «…человек положит в основу тот либо другой закон природы, а тогда уже…»
Кухонная дверь пристукнула, раздались осторожные шаги, в горницу вошел незнакомый человек. В полушубке до колен, с шапкой в руке.
Следом вошла Зинаида.
Она и пришедший человек сели на табуретки по обе стороны дверного проема и долго молчали, покуда незнакомец не сказал:
— Ну?! Ну, здравствуй, хозяйка!.. — Тут он и еще сказал: — Павловна! И, растопырив пальцы, расправил длинные свалявшиеся волосы на голове. Должно быть, он давно уже шапку не снимал, и волосы — не то светлые, не то рыжеватые, в полутьме не видно было какие, — свалялись, словно войлок.
— Здравствуй… — ответила Зинаида. Но по имени человека не назвала, и Устинов опять не узнал, кто это был. И незнакомец тоже спросил с сомнением:
— Да ты признаешь ли меня? — спросил он.
— Я признаю тебя, сват… — вздохнула Зинаида.
— Ладно, когда так! — усмехнулся незнакомец крупным и тонким ртом, и Устинов его узнал: Веня Панкратов, Кириллов двоюродный брат!
В одной руке Устинов и сейчас чувствовал Зинаидино тепло, другая еще не оторвалась от Обращения: «…закон природы, а тогда уже…» Чем-то, еще каким-то нужным словом Устинов закончить строчку не успел…
У Вени было сухощавое, безбородое, но невыбритое лицо с длинным подбородком, с узкими, глубоко посаженными глазами, оттуда, из глубины, он пристально смотрел на Устинова и вспоминал, что он об Устинове знает.
Привычка так оглядывать людей у Вени была, наверное, с тех пор, когда он стоял в руководстве лебяжинским обществом — с нынешней зимы и до лета Веня был председателем совдепа.
Веня всегда ведь стоял на чьей-нибудь защите. У кого обида от Ивана ли Ивановича Саморукова, даже от всего общества, тот шел жаловаться к Вене. И Веня жалобу выслушивал, который раз записывал на бумажку, после сам ходил из дома в дом, объяснял, что и как с человеком сделано несправедливо. В своем хозяйстве концы с концами едва сходятся, но он в этом беды не видит, если же бедствует и разоряется кто-то другой — тут Веня первый заступник.
Когда Временное правительство и чехословаки свергли Советскую власть, чуть ли не в тот самый день был арестован, увезен в город и посажен в тюрьму Веня Панкратов, и если кому-то из лебяжинцев и должна была выпасть вся эта судьба, то ему.
— Ты, однако, беглый нонче, Веня? — спросил Устинов.
— Однако… — подтвердил тот.
— Где скрываешься-то?
— Где удобнее, там и скрываюсь.
Устинов застеснялся, умолк и отвернулся в сторону, а Зинаида поднялась с табуретки, ослабевшая, поникшая. Спросила Веню:
— Голодный, поди?
— Я сытый, Зинаида. Но дело у меня к вам. К обоим.
— К обоим? — снова спросил Устинов.
Веня подошел к столу, еще приспустил фитилек в плошке.
— Значит, спрячешь меня, Зинаида! В подполе… Но когда соберется утром Комиссия, вы, оба-два, сделайте, чтобы она долго не занималась, а разошлась кто куда быстренько. Кроме одного товарища… товарища Дерябина. После, как мы с ним встретимся, ты, Зинаида, спрячешь меня обратно и снова до ночи. Ночью я уйду. Тихо-спокойно, как нонче пришел, так же и уйду. Понятно? Кирилл когда вернется? Из Крушихи?
— Не ранее как послезавтра…
— Это и для меня хорошо! Для меня! — повторил Веня и обернулся к Устинову.
Вениных глаз не было видно, но что глядит он внимательно и зорко само собою догадывалось.
— С тобой я тоже искал встречи, Устинов! — сказал наконец Веня. — Дело в двух словах какое? Ты не думай, Устинов, будто Лебяжка и вся местность кругом без войны обойдутся! Не обойдутся! Заруби на носу и готовься к борьбе с оружием в руках! Лично сам и готовь других! Это еще можно было кое-как уповать на мирный исход при временном правительстве поповского сынка Вологодского, но нынче, при адмирале Колчаке, такое упование уже одна глупость и безумие! Понятно? И советую я тебе: уходи, скрывайся от людей вот как я сам скрываюсь! Понятно?