Комиссия
Шрифт:
— Непонятно, Веня! — ответил Устинов. — И до того как на Лебяжке откроется стрельба, я всё одно тебя не пойму. Не смогу понять. Не объясняй — не пойму!
Но Веня всё равно стал объяснять — торопливо и подробно. Колчаковское «Положение о временном устройстве государственной власти в России» стал объяснять и чрезвычайные полномочия адмирала Колчака, о царских губернаторах, которые снова у власти под названием управляющих губерниями, об английском батальоне в городе Омске.
Веня Панкратов жил от людей тайно, но знал всё, а вот Устинов, житель вольный, не знал ничего. И сомневался: что-то уж
Устинову это бесконечное знание не подходило, он к нему с недоверием относился, точно не зная в чем, но в чем-то его подозревая. Когда человек и то, и другое, и третье знает — Устинов мог и позавидовать, но всему своя мера, нет ничего на свете, в чем не может быть перебора. А перебор и неувязка в таком деле — очень может быть плохая. Вдруг человек дознается до чего-нибудь нечеловеческого? До того, что его не человеком сделает? Надо от напасти себя уберегать! Об Устинове говорили — он знающий мужик и умный. Но о себе Устинов знал такую хитрость: то ли от матери, то ли от отца, то ли от самой природы был он приучен слушаться наиглавнейшего разума, который сама природа и есть!
Наступает в природе весна, и умный ты или глупый, добрый либо злой, доволен жизнью либо проклинаешь ее, а только запрягай коней и паши! Настала осень — и снова определена тебе жизнь — что делать, о чем заботиться. Вот это разум так разум, не чета твоему собственному! И так — во всем! Дети у тебя народились, а вот уже и внуки — и вот уже снова определено, что и как тебе делать, чтобы все они были живы и здоровы!
Святку он вырастил — его это рук дело, его затея, а разум? Разум не его, и вот он уже не может поступать со Святкой как вздумается, не тут-то было, и неизвестно, кто кому хозяин — ты ей или она тебе? Ведь не она за тобой, а ты должен за ней ухаживать, поить-кормить, греть печурку, а приказа ей не отдашь — постоять на холоду. И взыскание по службе не наложишь, даже в унтеры против нее не выйдешь: сказался разум выше твоего собственного! Сказался!
И что там — живые души? Человеческие или скотские, но живые! Даже бездушный предмет — зерно — и тот определяет твою жизнь, громко сказывает, когда его сеять, когда жать! Когда продавать, а когда и прикупить! Даже твои телега и сани тебе дают указ, когда и что надо с ними делать.
В этом всеобщем природном разуме и законе примостились и собственный устиновский разум и закон, нашлись и для них местечки. Нашлись, потому что они не очень-то заносились, а слушали внимательно и чутко указы свыше — что и как надобно им делать, чем заниматься.
А вот к человеческим указам о том, как надо жить, Устинов относился с подозрением, слушал их, но далеко не всегда. Когда человек учит другого человека мастерству — колодезному, землемерному, пашенному, — тут другое дело, тут умелый от умного не очень-то отличается, но когда учитель твой вроде бы и умен, да неумел, тем более когда он учит тебя жить, а свою жизнь живет кое-как, откуда тогда возьмется у него право учить?
Откуда оно у Вени Панкратова?
Устинов до сих пор без Вени обходился, жил своим соображением нехудо, от бедности смог отбиться, на богатство не польстился, ни руки, ни спину, ни душу ради богатства не закладывал — проживет он без Вениного обучения и дальше, почему бы нет? Жил ведь и для многих был примером, а вот учить никого не учил, стеснялся, даже Домне и дочери своей Ксении, даже зятю Шурке сроду не сказал: «Жить надо не так, а вот так-то и так-то!..» Он им день за днем показывал свою собственную жизнь, а призывать — нет, не призывал, не агитировал ни дома, ни на фронте — нигде!
И людям, которые всё на свете вокруг себя знают — что в Лебяжке делается так и не так, что в городе Омске так и не так, что в Москве, в Питере и в Берлине так и не так, — этим людям Устинову поверить было очень трудно.
Будь то хоть свой, через прясло, сосед, хоть генерал, хоть император, хоть попишка деревенский, хоть патриарх всея Руси, для всех нечеловеческое это дело — знать больше того, что мир и природа знают! И нет у природы никакого резона создавать человека, который умнее ее самой. И резона нет, и даже, наверное, такого умения. Всё она умеет, а этого — нет.
Давно пора было бы людям понять природный резон, в нынешнее время он особенно им пригодился бы, нужен был позарез, но как раз нынче-то все ошалели, каждый помешался на своей гордыне, каждый учил жизни всех, все каждого. И не по букварям учили, не по книжкам, а с оружием в руках. И не поверил Устинов Панкратову Вене, умному мужику, гонимому и справедливому, вечному заступнику обиженных, — не поверил! Староверческой линии мужик, Веня Панкратов еще несколько лет войны ужасно боялся, спрятаться готов был от нее, а нынче сам к войне призывал, внушал, что без нее нельзя. И многим, наверное, он мог это внушить, а вот Устинову — нет!
В голове устиновской что-то гудело и свербело, в затылке раздражалось, и в душе было совсем не то, чего хотел бы Веня.
Устинов шевелил потихонечку, незаметно пальцами левой руки, остужая их, но пальцы еще не остывали, в них всё еще блуждало Зинаидиных плеч, рук и лица тепло.
И Зинаида всё то время, покуда Веня объяснял нынешнюю жизнь, молчала тоже, омертвело сидя на табуретке у дверей, руки у нее на коленях чуть подрагивали, иногда шевелились, что-то искали и не находили.
Веня неожиданно замолк — она резко вздрогнула, покачала головою.
— Поди-ка, Зинаида, поставь мне всё ж таки чего поесть, холодного чего-нибудь маленько! — сказал, приподнявшись с места, Веня, а когда Зинаида ушла, он притворил за нею дверь, вплотную приблизился к Устинову и, присвистывая, торопливо зашептал: — А еще — гляди, Устинов! Гляди — не дай бог скажешь кому, будто видел меня и слышал! Не дай бог! Я бы, может, сам-то и простил тебя, но дело не во мне одном, ты это пойми! Другие могут и не простить.
— Тебе бы всё объяснять, Веня! Почто так?
— Вот я и объясняю: не дай бог!
— Веня? А ты в бога веришь? Даже?
— Не верю. Даже нисколь. Отверился давно. И не для себя это произношу, а для тебя. И даже не для тебя, об тебе мне известно — ты мужик догадливый, знаешь, о чем говорить, о чем ни слова. Ну а взять других? Хотя бы взять Шурку, твоего зятя?! Вдруг ты перед зятьком обмолвишься?
— Да зачем его брать-то, Шурку?
— Ну к примеру.
— И к примеру не надо, вовсе ни к чему! Да и неужто такой он вредный Шурка? Он только веселый!