Кому в навьем царстве жить хорошо
Шрифт:
Соловей на побратима глаза вытаращил:
— Окстись, Сема! Она же у тебя опосля первой брачной ночи в болото ускачет, икру метать!
— Пущай, лишь бы Вахрамею не досталась! Прибьет он ее со зла, а я всю жизнь горевать да каяться буду!
Как ни уговаривали — не переговорили. Или с Любушей, или без Муромца, и весь сказ. Обругали мы побратима всячески, да не бросили:
— Черт с тобой, обождем до ночи, выкрадем лягушку и все вместе ускачем.
Повеселел Муромец, руки нам жмет:
— Ох, други мои верные, что бы я без вас делал?!
— Сидел
Стали мы загодя к побегу готовиться. Задали коням овса напоследок, полные торбы насыпали. Копыта проверили — нет ли подковам износу, крепко ль держатся. Тулуп с цветком в углу под соломой схоронили, Волчка караулить приставили.
Потемнело в конюшне на миг единый, дверь скрипнула. Алена, как же без нее!
— Небось думаете — спасибо вам за пчел скажу?!
Я и в ус не дую, знай коня скребницей оглаживаю:
— Что ты, Алена, и в мыслях не было — прежде от кобылы доброго слова дождешься, чем от тебя!
— Немудрено — кобыл-то вы холите, а девок морите. Из-за таких, как вы, и матушка моя в могилу сошла!
— Холит он, как же, — вещает Сивка сквозь торбу глухо, утробно, — плеткой ласкает, шпорами голубит…
Треснул я его скребницей промеж ушей:
— Ты чего на хозяина поклеп возводишь, сивый мерин?!
Коню хоть бы хны — башка пустая, и не такое выдержит.
— От мерина слышу! Ты чеши давай, не отвлекайся…
Алена бедная ушам своим не верит, от Сивки пятится:
— Не может того быть, это ты за коня говоришь, надо мной насмехаешься!
Волчок на соломе дремал, а тут голову поднял, пасть в усмешке языкатой распахнул:
— Что ты, царевна, он и за себя-то толком сказать не может, я за всех троих отдуваюсь!
Вылетела Алена из конюшни, как кошка ошпаренная!
— Чур нас от Вахрамеихи! — говорит Соловей. — Авось больше не свидимся…
Не проведывают навье царство ни солнце красное, ни луна ясная — все деньки серые, все ночки темные, цельный терем скради — и то не сразу приметят. Прокрались мы к покоям невестиным, залегли в засаде — я за сундуком, Семы с двух сторон за углами коридорными. Вахрамей Любушины покои на ночь замком амбарным опечатывает, а она по нашему велению вдобавок изнутри запирается. Царь ключ при поясе носит, в самих же покоях запор хлипкий, с одного удара выбить можно. Стражи что-то не видать, так и захотелось вороном каркнуть: «Не к добру!» Лежим, выжидаем… Вот те напасть, дождались! Вахрамей, чтоб ему пусто было, своей царской персоной к двери заветной пожаловать изволил. Подошел, согнулся, в щелочку глянул. Долго глядел, у меня аж левая нога затекла. Наконец постучать отважился:
— Любуша, душа моя, спишь ли ты?
Лягушка и не говорит, и не молчит — хихикнула эдак неразборчиво.
— Выдь ко мне, краса-девица! — приплясывает перед дверью Вахрамей. — У меня в покоях вино сладкое, пряники печатные, сахарные…
Лягушка девичество свое блюдет и к царю не выходит. Потоптался царь у двери, рукой махнул и пошел, да не в свои покои, а по коридорчику. Семе Соловью впотьмах чуть руку не отдавил.
Только мы без него пообвыкли, изготовились лягушку выручать — снова нелегкая царя несет, да с цветочком! Поглядел в щелочку, постучался:
— Любуша, ну выдь на минуточку! Я те подарочек принес, хидею заморскую, раз в тыщу лет цветет, всего-то одну ноченьку, и то ежели луна на ущерб!
Цветочку лучше бы вовсе не цвести, уж больно дух от него тяжелый — сирень пополам с трупом лежалым. Сема Муромец нос обеими руками зажал, чих богатырский унимает.
Царь и сам долго не вытерпел, унес хидею свою редкостную — поди, в выгребную яму выбрасывать. Сема Соловей — к двери; за отмычки и браться не стал — изловчился у царя, мимо проходящего, ключ со связки при поясе отцепить!
Любуша сама дверь распахнула, да так на шее у Муромцу и повисла — видать, и ей добрый молодец по сердцу пришелся. Затворились мы изнутри, стали вполголоса судить-рядить, что дальше делать. Сема Соловей в щелочку поглядывает, дабы царь врасплох не застал. Кто его, сластолюбца, знает, он так всю ночь проходить может. Хотели было на кровати чучело из подушек смастерить — раздумали. Раз Любуша царю не ответит, другой, он возьмет да и войдет в опочивальню. Единого дня обождать не может, жених!
Решился я:
— Вы, братья, хватайте Любушу и бегите, а я заместо нее останусь. Выгадаю чуток времени, отвлеку Вахрамея и за вами двинусь. Вы только Сивку моего заседлайте и цветочек к луке приладить не забудьте, мало ли какая спешка выйдет…
Уставились на меня Соловей с Муромцем, как на юродивого:
— Ты чего, Сема, мухоморов объелся? В тебе ж девичьего только волосья до плеч, а плечи самые что ни есть молодецкие, размашистые! А голос, поди, еще в пеленках сломался!
— Ничего, мне с Вахрамеем не миловаться, а через дверь и так сойдет.
Нацепил я Любушин кокошник, лег, к двери спиной повернулся и одеяло по макушку натянул:
— Ну как?
Поглядел Соловей, приценился:
— А знаешь, Сема, что-то есть… Можно, я рядом прилягу?
— Я те прилягу — больше не встанешь!
— Ты таким басищем Вахрамею ответь — то-то он подивится!
Внял я совету дельному, наколдовал себе голосок тоненький-тоненький. Опробовать не решился, Соловей и без того смехом давится, норовит поверх одеяла приласкать, я отбрыкиваюсь молча.
Наконец уняли его, вытолкали из покоя. Прикрыли побратимы за собой дверь, огляделись, Соловей проказливый шепчет в щелочку с присвистом, Вахрамею подражая:
— Любуша, светик, яви женишку хучь ножку помечтать!
Показал я ему молча палец оттопыренный, позади окошка светлого хорошо видать. Унялся Сема, да ненадолго:
— Любуша-а-а!
Только я хотел побратиму словец крепких отсыпать, чтобы дурака не валял, — раскашлялся тот мелко, по-старчески, тапочками шаркнул.
Я чуть с кровати не свалился — Вахрамей, будь ты неладен! Натянул я одеяло повыше, испуганным прикинулся: