Кому в навьем царстве жить хорошо
Шрифт:
— Вспахать да испечь дело нехитрое, а вот с чего бы это горох так быстро вырос? Винись, Кощеич, небось колданул по малости?
— Что ты, Вахрамей Кудеярович, куда мне, бесталанному! Поле-то заповедное, век не паханное, за такой срок немудрено живящей силы набраться: не земля — опара!
— Ну ладно, — молвит царь, к пирогу примериваясь, — сослужили вы мне службу, сослужите и другую: есть у меня пасека на тыщу ульев, в каждом улье по рою, в каждом рое трижды по десять тыщ пчел. И с недавних пор повадилась которая пчела заместо меду деготь в соты таскать;
С тем нас Вахрамей из залы и выпроводил, даже пирогом не угостил, Да и мы не лыком шиты — загодя по краюшке на брата припрятали, идем и жуем, думу думаем.
Алена навстречу, интересуется ехидно:
— Что, добры молодцы, невеселы, буйны головы повесили?
— Тебя, — в один голос отвечаем, — увидали!
Разобиделась Алена:
— Ничего, потерпите… чай, в последний раз видимся! Завтра батюшка вас худой хворостиной из царства навьего несолоно хлебавши прогонит!
— Ты за нас не кручинься, царевна, похлебать мы завсегда горазды, а соль у нас своя!
Только разошлись, я из кармана горсть гороха каленого достал, через плечо метнул:
— Накось, выкушай пшенички самородной!
Оступилась Алена на горохе, сидит на полу и бранится всячески. От девки сроду таких слов не слыхивал, да и молодцу есть чему подучиться.
Наказали мы челяди баньку протопить, прихватили одежу чистую да бочонок кваску на хрене, пошли пот трудовой смывать. Славно попарились, все косточки прогрели, девять веников березовых друг о дружку истрепали. Сидим телешом на лавках, от жара помаленьку отходим, квасок попиваем.
— Ну что, Семы, какие думы полезные будут? — спрашиваю.
Хлебнул Муромец из жбана, жмурится сладко:
— Надобно к каждому улью по ярыге приставить и пчелам учет вести — пущай у летка отчитывается, чего и сколько принесла.
— А ты, Васильевич, что скажешь?
— Хлопотное это дело — с каждой пчелой возиться, давайте лучше посередь пасеки костер разведем, деготь-от горюч, пчела над огнем пролетит да от жара и вспыхнет.
Постучал я себя по лбу — гулко вышло.
— Умом вы, Семы, тронулись — где же это видано, чтобы пчелы заместо меда деготь носили?! Деготь кто-то уже в медовуху подмешивает, опосля варки, вот его в меде никто и не чует. В погребах царевых нашу пчелку искать надобно! Приметил я, как утром туда бочки свежие по доскам скатывали. На медоварне навряд ли кто средь бела дня шкодить отважится, а вот темной ночкой покараулить не помещает.
На том и порешили. Выходим в предбанник одеваться, а одежи-то и нету! Ни грязной, ни чистой, только портянка Муромца под лавкой завалялась, и та несвежая. Неужто тать прибрал?!
Приоткрыл я дверь щелочкой, на белый свет глянул… чтоб ты провалилась, Алена Вахрамеевна! Вся одежа по дубу вековому развешана, на ветру полощется. Самая маковка кольчугой Муромцевой увенчана, идет от нее стук-звон унылый, птицы не долетая вспять поворачивают. Сапоги и те шнурами связала, через ветку перекинула.
Услыхали побратимы весть скорбную, прогневались зело. Кричат:
— А ну подать сюда эту мерзавку! Были мы добры молодцы, а теперь злые! Веник на прутья разберем, в соленой воде вымочим — то-то она у нас попляшет!
Мне бы хоть порты подать, чтобы до покоев без сраму дойти. И колдовать, как на грех, заказано — царь из окошка увидит, не сносить нам голов. Глядь-поглядь — Вранко на плетне сидит, перья перебирает. Свистнул я в два пальца:
— Выручай хозяина, дармоед, коль татя проглядел!
Каркнул ворон виновато, снялся с плетня. Ждем-пождем — приносит Вранко мои штаны:
— Держи, хозяин, дальше я тебе не помощник — одежа ваша к веткам гвоздями накрепко приколочена, весь клюв сбил, пока эти отодрал.
Забранились мы пуще прежнего, да делать нечего — мои штаны, мне и лезть. Подступился я к дубу с опаской, на ладони для храбрости поплевал. Пару раз вниз соскальзывал, пока не приноровился. Кое-как пару саженей одолел, чую — что-то не то: прежде я за дуб держался, теперь он меня держит. Руку отлепил, понюхал — смола сосновая! Кругом ствол промазан, ежели дальше лезть — останусь на дубу на веки вечные.
Только до сумы Соловьевой дотянуться и сумел.
Приношу суму в баню, злой как черт:
— Ну, Васильевич, твой черед штаны мерить — посбивай-кось ножами ветки, Вахрамеиха проклятая меня чуть намертво к дубу не приклеила, хоть ты заново мойся!
А воды в кадке на донышке, да и баня выстудиться успела. Не больно-то смолу ототрешь, только пуще размазывается. Воротился Соловей с добычей — вся одежа перепорчена: где рукава мокрые узлами завязаны, где смолой выпачкана, где Сема чуток промахнулся.
Вернулись в палаты злые-презлые, честим Алену во все корки — то-то ей, поди, икается! Отдохнули маленько, перекусили — и в погреба. На сей раз ключника известить не удосужились, со своим умельцем пришли: Сема Соловей отмычками позвенел, замки разнял, а царевна-лягушка их за нами снова замкнула и к себе ушла. Попрятались мы за бочками и давай караулить. Сему Муромца под бока то и дело пихаем, чтобы не спал, храпом татей не отваживал.
Только пошло время за полночь — скрипнула дверь окованная, спускается кто-то в погреба, да с лучиною. Давай бочки открывать и в каждую по ложке дегтя лить. Вольет и размешает, чтобы неприметно было.
Подпустили мы татя поближе, выскочили из-за бочек да сетью и накрыли. Вскрикнул тать тонким бабьим голосом, забился в путах. Тьфу ты, опять Алена, в платье мужском! Я виду не кажу, говорю громко:
— Экая, братцы, здоровущая пчела нам попалась! Неси, Сема, топор да бей ее промеж глаз, иначе не удержим!
Видит Алена — худо дело, Муромец и впрямь куда-то побежал, — взмолилась что есть мочи:
— Не губите меня, добры молодцы, это же я, Алена-искусница, дочка Вахрамеева! Подшутить над батюшкой хотела, чтобы ему жизнь медом не казалась!